андрэ арманди остров пасхи
Андрэ арманди остров пасхи
Тайны острова Пасхи
Конечно, я никогда не находил, что жизнь очень привлекательна.
Уже давно толкаю я перед собой этот все более и более тяжелый груз изнуряющего труда, новых и новых усилий, болезненных моральных и материальных забот, неосуществленных задач, химерических миражей, и особенно ― о, особенно! ― неумолимых обольщений, из которых образован этот камень Сизифа, называемый существованием. Увы! Мне было бы не трудно отметить редкие часы, в которые я еще не совсем отрицал деятельность тонкого первичного вещества, сумевшего среди стольких других найти тайную дорогу к элементу, в котором таился мой оцепенелый зародыш.
Но где же, черт побери, эта живая молекула почерпнула начальные сущности тех противоречивых и парадоксальных чувствований, которыми ей угодно было одарить меня и которые сделали из меня то невозможное существо, каким я являюсь!
Пусть это она вложила в меня те неисправимые ошибки, из которых одни называются энтузиазмом, жалостью и добротою, а другие, менее яркие, ― искренностью, наивностью, простодушием; пусть она поселила во мне душу, раздраженная чувствительность которой заставляет меня гармонично вибрировать со всяким внешним проявленном красоты, добра, всего высокого, великодушного; пусть она сверх всего этого осудила меня иметь сердце ― пылкое до страсти, любящее до верности, нежное до слез: все это значило, по правде сказать, сильно обезоружить меня перед жизнью.
Но зачем же прибавила она к этому безжалостные поправки: прозорливость и разум, раз она не сочла нужным прибавить к ним оживляющее их начало: волю?
Восхищаться заходящим солнцем ― и чувствовать, как слезы подступают к горлу; видеть ясный и открытый взгляд незнакомца ― и тотчас отдать ему свою дружбу; восторгаться улыбкой прелестных уст ― с немедленным желанием услышать из них слово любви.
И в то же время предчувствовать в красных полосах заката ― начинающуюся грозу; в первых словах друга ― скрытую корысть; в первом поцелуе любовницы ― тайную, заднюю мысль об измене.
И предвидя все это с проницательностью, которая никогда не была опровергнутой, ― не иметь воли, чтобы отказаться от последнего яркого луча неба, побеждаемого грозой; от лицемерного рукопожатия друга; от лживого поцелуя женщины!
Если я прибавлю к этим нравственным несовершенствам ― преувеличенное самолюбие, которое мне дорого, как будто бы оно было бесценным достоинством, и честолюбие, которое заставляет меня считать посредственным то, чем многие были бы удовлетворены, то я приду к заключению, что будь мое нравственное уродство проявлено телесно, то будущность моя была бы исключительной даже среди коллекции уродов Барнума.
И самое худшее то, что я не знаю, у кого искать помощи.
На фронте был у меня товарищ; он был из числа тех очень редких людей, которыми восторгаются за их прямоту и мужество. Вечером, перед атакой, в ожидании назначенного часа, он рассказал мне такую историю:
«В один прекрасный день Бог сотворил младенца. Он был толстенький, кругленький, с ямочками по всему телу, и этот маленький ангелочек улыбался Богу своими ясными глазами и лопотал: гхе. гхе. гхе.
Быть может, верить в них из-за той подлости, которую они, опытные, проделывают над нами, внедряя в наши неопытные детские души эти смехотворные понятия о чести, честности, справедливости, верности, ― понятия, которые обезоруживают хороших людей и делают их приманкой и более легкой добычей для остальных? Общество ― это обширное поле для эксплуатации, довольно хитро проводимой ловким и не стесняющимся в средствах меньшинством.
И затем ― какое мне дело до всего этого, раз я решился прибегнуть к радикальному лекарству?
С меня довольно! Вот уже три месяца, как я бегаю по объявлениям в поисках работы, как я протягиваю равнодушным людям мои удостоверения и рекомендации ― и я устал, я измучился, слыша повторения одной и той же фразы:
― Но, имея такое положение, отчего же вы не остались там, где были?
Отчего? А им какое дело.
Отчего я внезапно порвал контракт, который обеспечивал мне в течение еще десяти лет легкую и широкую жизнь, чтобы вернуться в Париж, где, я это знал, в делах ― совершенный застой, жизнь дорога, жилищный кризис и все эти удовольствия, которые являются нашими «доходами» с войны.
Оттого, что случайно, во время одной поездки, я снова увидел ее, ту, которая когда-то была моей возлюбленной, во всей властности и ласке этого слова, ту, из-за которой вот уже годы я бежал из Парижа, чтобы избавиться от рабства, чтобы забыть ее, чтобы не страдать больше из-за нее, от нее.
Оттого что она улыбнулась мне своей опасной и красивой улыбкой ― перламутр и коралл! ― оттого что серые ее глаза, послушный зрачок которых может расширяться по ее желанию, стали очень нежными, когда она сказала мне:
― Ах, Жан, если бы вы жили в Париже.
. И надушенная ладонь ее руки замедлила у моих губ.
Было ли это обещанием? Нисколько! Разве я мог в этом ошибиться? Конечно нет! Мой здравый смысл сейчас же бросил безжалостный луч своей принципиальности, осветивший действительные побуждения ее поступка. Это был простой опыт прежней ее власти, так открывают давно закрытый рояль, чтобы убедиться, сумеют ли еще сыграть сонату.
И под ее искусными пальцами рояль пришел в волнение, и натянутые струны его задрожали забытыми звуками. Глупость? Ослепление? Никогда я не соединял большего хладнокровия с большей ясностью взгляда. Но тогда. в чем же дело?
Тогда сердцу моему было холодно, вот и все. Я чувствовал в себе удушающую потребность любить, заткнуть рот рассудку, быть безумным, страдать. жить, наконец! И я вернулся из провинции.
Все произошло так, как я предвидел, хотя и не так, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жестокого кокетства, верный результат которого она изучила и которое до такой степени безошибочно, что она не потрудилась даже обновить его репертуар. Она умела, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жеста ― беспомощную, умоляющую улыбку, за которой таился поток слез. Она умела вызывать внезапные порывы бунта моего оскорбленного самолюбия, которые заставляли меня, истерзанного, бросаться прочь от нее, смотреть на прохожих глазами убийцы и не видеть их. Она умела, так же как и раньше, возвращать меня, усмиренного ее словами ложного сожаления, ее притворным подчинением, до того мгновения, когда, вновь покоренный, я читал в складке ее рта это невыполнимое презрительное торжество и дерзкую уверенность в искусстве ее фехтования.
Ее фехтование! Быть может, это теперь в ней единственное, мастерством чего я не могу не восхищаться. В ней врожденное плутовство кокетки, как у кошки, с ее мягкими движениями. В моем теперешнем состоянии я сужу ясно: она никогда не любила ни меня, ни другого; она любила сама себя, исключительно себя.
И затем в один прекрасный день я узнал другого. потому что неизбежно был «другой», это в порядке вещей. и моя покорность была нужна ей только для того, чтобы питать в нем, из-за соперничества, ревность, следствия которой вскоре принесли свои плоды. Мне тридцать лет; ему, этому человеку, ― сорок шесть. Имея дело с ней, стареешься скоро, а вот уже три года, сказали мне, как она им вертела. Он защищался по-своему, и способ его был неплох. Если бы я даже и мог употреблять его, то моя гордость запретила бы мне это, потому что кроме всех других моих недостатков у меня есть еще это странное уродство: требовать, чтобы меня любили только из-за меня самого. Разве я не сказал, что я нелепо устроен?
Андрэ арманди остров пасхи
Конечно, я никогда не находил, что жизнь очень привлекательна.
Уже давно толкаю я перед собой этот все более и более тяжелый груз изнуряющего труда, новых и новых усилий, болезненных моральных и материальных забот, неосуществленных задач, химерических миражей и особенно – о, особенно! – неумолимых обольщений, из которых образован этот камень Сизифа, называемый существованием. Увы! Мне было бы нетрудно отметить редкие часы, в которые я еще не совсем отрицал деятельность тонкого первичного вещества, сумевшего среди стольких других найти тайную дорогу к элементу, в котором таился мой оцепенелый зародыш.
Но где же, черт побери, эта живая молекула почерпнула начальные сущности тех противоречивых и парадоксальных чувствований, которыми ей угодно было одарить меня и которые сделали из меня то невозможное существо, каким я являюсь!
Пусть это она вложила в меня те неисправимые ошибки, из которых одни называются энтузиазмом, жалостью и добротой, а другие, менее яркие, – искренностью, наивностью, простодушием; пусть она поселила во мне душу, раздраженная чувствительность которой заставляет меня гармонично вибрировать со всяким внешним проявленном красоты, добра, всего высокого, великодушного; пусть она сверх всего этого осудила меня иметь сердце – пылкое до страсти, любящее до верности, нежное до слез: все это значило, по правде сказать, сильно обезоружить меня перед жизнью.
Но зачем же прибавила она к этому безжалостные поправки: прозорливость и разум, раз она не сочла нужным прибавить к ним оживляющее их начало: волю?
Восхищаться заходящим солнцем – и чувствовать, как слезы подступают к горлу; видеть ясный и открытый взгляд незнакомца – и тотчас отдать ему свою дружбу; восторгаться улыбкой прелестных уст – с немедленным желанием услышать из них слово любви.
И в то же время предчувствовать в красных полосах заката – начинающуюся грозу; в первых словах друга – скрытую корысть; в первом поцелуе любовницы – тайную, заднюю мысль об измене.
И, предвидя все это с проницательностью, которая никогда не была опровергнутой, – не иметь воли, чтобы отказаться от последнего яркого луча неба, побеждаемого грозой; от лицемерного рукопожатия друга; от лживого поцелуя женщины!
Если я прибавлю к этим нравственным несовершенствам преувеличенное самолюбие, которое мне дорого, как будто бы оно было бесценным достоинством, и честолюбие, которое заставляет меня считать посредственным то, чем многие были бы удовлетворены, то я приду к заключению, что будь мое нравственное уродство проявлено телесно, то будущность моя была бы исключительной даже среди коллекции уродов Барнума.
И самое худшее то, что я не знаю, у кого искать помощи.
На фронте был у меня товарищ; он был из числа тех очень редких людей, которыми восторгаются за их прямоту и мужество. Вечером, перед атакой, в ожидании назначенного часа, он рассказал мне такую историю:
«В один прекрасный день Бог сотворил младенца. Он был толстенький, кругленький, с ямочками по всему телу, и этот маленький ангелочек улыбался Богу своими ясными глазами и лопотал: кхе-кхе-кхе…
Быть может, верить в них из-за той подлости, которую они, опытные, проделывают над нами, внедряя в наши неопытные детские души эти смехотворные понятия о чести, честности, справедливости, верности, – понятия, которые обезоруживают хороших людей и делают их приманкой и более легкой добычей для остальных? Общество – это обширное поле для эксплуатации, довольно хитро проводимой ловким и не стесняющимся в средствах меньшинством.
И затем – какое мне дело до всего этого, раз я решился прибегнуть к радикальному лекарству?
С меня довольно! Вот уже три месяца, как я бегаю по объявлениям в поисках работы, как я протягиваю равнодушным людям мои удостоверения и рекомендации, – и я устал, я измучился, слыша повторения одной и той же фразы:
– Но, имея такое положение, отчего же вы не остались там, где были?
Отчего? А им какое дело.
Отчего я внезапно порвал контракт, который обеспечивал мне в течение еще десяти лет легкую и широкую жизнь, чтобы вернуться в Париж, где, я это знал, в делах – совершенный застой, жизнь дорога, жилищный кризис и все эти удовольствия, которые являются нашими «доходами» с войны.
Оттого, что случайно, во время одной поездки, я снова увидел ее, ту, которая когда-то была моей возлюбленной, во всей властности и ласке этого слова, ту, из-за которой вот уже годы я бежал из Парижа, чтобы избавиться от рабства, чтобы забыть ее, чтобы не страдать больше из-за нее, от нее.
Оттого, что она улыбнулась мне своей опасной и красивой улыбкой – перламутр и коралл! – оттого, что серые ее глаза, послушный зрачок которых может расширяться по ее желанию, стали очень нежными, когда она сказала мне:
– Ах, Жан, если бы вы жили в Париже.
…И надушенная ладонь ее руки замедлила у моих губ.
Было ли это обещанием? Нисколько! Разве я мог в этом ошибиться? Конечно, нет! Мой здравый смысл сейчас же бросил безжалостный луч своей принципиальности, осветивший действительные побуждения ее поступка. Это был простой опыт прежней ее власти, так открывают давно закрытый рояль, чтобы убедиться, сумеют ли еще сыграть сонату.
И под ее искусными пальцами рояль пришел в волнение, и натянутые струны его задрожали забытыми звуками. Глупость? Ослепление? Никогда я не соединял большего хладнокровия с большей ясностью взгляда. Но тогда… в чем же дело?
Тогда сердцу моему было холодно, вот и все. Я чувствовал в себе удушающую потребность любить, заткнуть рот рассудку, быть безумным, страдать… жить, наконец! И я вернулся из провинции.
Все произошло так, как я предвидел, хотя и не так, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жестокого кокетства, верный результат которого она изучила и которое до такой степени безошибочно, что она не потрудилась даже обновить его репертуар. Она умела, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жеста – беспомощную, умоляющую улыбку, за которой таился поток слез. Она умела вызывать внезапные порывы бунта моего оскорбленного самолюбия, которые заставляли меня, истерзанного, бросаться прочь от нее, смотреть на прохожих глазами убийцы и не видеть их. Она умела, так же как и раньше, возвращать меня, усмиренного ее словами ложного сожаления, ее притворным подчинением, до того мгновения, когда, вновь покоренный, я читал в складке ее рта это невыполнимое презрительное торжество и дерзкую уверенность в искусстве ее фехтования.
Ее фехтование! Быть может, это теперь в ней единственное, мастерством чего я не могу не восхищаться. В ней врожденное плутовство кокетки, как у кошки, с ее мягкими движениями. В моем теперешнем состоянии я сужу ясно: она никогда не любила ни меня, ни другого; она любила саму себя, исключительно себя.
И затем в один прекрасный день я узнал другого… потому что неизбежно был «другой», это в порядке вещей… и моя покорность была нужна ей только для того, чтобы питать в нем, из-за соперничества, ревность, следствия которой вскоре принесли свои плоды. Мне тридцать лет; ему, этому человеку, – сорок шесть. Имея дело с ней, стареешься скоро, а вот уже три года, сказали мне, как она им вертела. Он защищался по-своему, и способ его был неплох. Если бы я даже и мог употреблять его, то моя гордость запретила бы мне это, потому что кроме всех других моих недостатков у меня есть еще это странное уродство: требовать, чтобы меня любили только из-за меня самого. Разве я не сказал, что я нелепо устроен?
Тайны острова Пасхи
Пожилой ученый и его четверо спутников высаживаются на остров Пасхи в надежде найти там несметные сокровища. Они и не подозревали, во что может превратиться легкое романтическое приключение, если неосторожно потревожить древних духов острова.
«Тайны острова Пасхи» и еще девять романов А. Арманди были успешно экранизированы.
Андрэ Арманди
Тайны острова Пасхи
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I.
Гном
Конечно, я никогда не находил, что жизнь очень привлекательна.
Уже давно толкаю я перед собой этот все более и более тяжелый груз изнуряющего труда, новых и новых усилий, болезненных моральных и материальных забот, неосуществленных задач, химерических миражей, и особенно ― о, особенно! ― неумолимых обольщений, из которых образован этот камень Сизифа, называемый существованием. Увы! Мне было бы не трудно отметить редкие часы, в которые я еще не совсем отрицал деятельность тонкого первичного вещества, сумевшего среди стольких других найти тайную дорогу к элементу, в котором таился мой оцепенелый зародыш.
Но где же, черт побери, эта живая молекула почерпнула начальные сущности тех противоречивых и парадоксальных чувствований, которыми ей угодно было одарить меня и которые сделали из меня то невозможное существо, каким я являюсь!
Пусть это она вложила в меня те неисправимые ошибки, из которых одни называются энтузиазмом, жалостью и добротою, а другие, менее яркие, ― искренностью, наивностью, простодушием; пусть она поселила во мне душу, раздраженная чувствительность которой заставляет меня гармонично вибрировать со всяким внешним проявленном красоты, добра, всего высокого, великодушного; пусть она сверх всего этого осудила меня иметь сердце ― пылкое до страсти, любящее до верности, нежное до слез: все это значило, по правде сказать, сильно обезоружить меня перед жизнью.
Но зачем же прибавила она к этому безжалостные поправки: прозорливость и разум, раз она не сочла нужным прибавить к ним оживляющее их начало: волю?
Восхищаться заходящим солнцем ― и чувствовать, как слезы подступают к горлу; видеть ясный и открытый взгляд незнакомца ― и тотчас отдать ему свою дружбу; восторгаться улыбкой прелестных уст ― с немедленным желанием услышать из них слово любви.
И в то же время предчувствовать в красных полосах заката ― начинающуюся грозу; в первых словах друга ― скрытую корысть; в первом поцелуе любовницы ― тайную, заднюю мысль об измене.
И предвидя все это с проницательностью, которая никогда не была опровергнутой, ― не иметь воли, чтобы отказаться от последнего яркого луча неба, побеждаемого грозой; от лицемерного рукопожатия друга; от лживого поцелуя женщины!
Если я прибавлю к этим нравственным несовершенствам ― преувеличенное самолюбие, которое мне дорого, как будто бы оно было бесценным достоинством, и честолюбие, которое заставляет меня считать посредственным то, чем многие были бы удовлетворены, то я приду к заключению, что будь мое нравственное уродство проявлено телесно, то будущность моя была бы исключительной даже среди коллекции уродов Барнума.
И самое худшее то, что я не знаю, у кого искать помощи.
На фронте был у меня товарищ; он был из числа тех очень редких людей, которыми восторгаются за их прямоту и мужество. Вечером, перед атакой, в ожидании назначенного часа, он рассказал мне такую историю:
«В один прекрасный день Бог сотворил младенца. Он был толстенький, кругленький, с ямочками по всему телу, и этот маленький ангелочек улыбался Богу своими ясными глазами и лопотал: гхе. гхе. гхе.
Быть может, верить в них из-за той подлости, которую они, опытные, проделывают над нами, внедряя в наши неопытные детские души эти смехотворные понятия о чести, честности, справедливости, верности, ― понятия, которые обезоруживают хороших людей и делают их приманкой и более легкой добычей для остальных? Общество ― это обширное поле для эксплуатации, довольно хитро проводимой ловким и не стесняющимся в средствах меньшинством.
И затем ― какое мне дело до всего этого, раз я решился прибегнуть к радикальному лекарству?
С меня довольно! Вот уже три месяца, как я бегаю по объявлениям в поисках работы, как я протягиваю равнодушным людям мои удостоверения и рекомендации ― и я устал, я измучился, слыша повторения одной и той же фразы:
― Но, имея такое положение, отчего же вы не остались там, где были?
Отчего? А им какое дело.
Отчего я внезапно порвал контракт, который обеспечивал мне в течение еще десяти лет легкую и широкую жизнь, чтобы вернуться в Париж, где, я это знал, в делах ― совершенный застой, жизнь дорога, жилищный кризис и все эти удовольствия, которые являются нашими «доходами» с войны.
Оттого, что случайно, во время одной поездки, я снова увидел ее, ту, которая когда-то была моей возлюбленной, во всей властности и ласке этого слова, ту, из-за которой вот уже годы я бежал из Парижа, чтобы избавиться от рабства, чтобы забыть ее, чтобы не страдать больше из-за нее, от нее.
Оттого что она улыбнулась мне своей опасной и красивой улыбкой ― перламутр и коралл! ― оттого что серые ее глаза, послушный зрачок которых может расширяться по ее желанию, стали очень нежными, когда она сказала мне:
― Ах, Жан, если бы вы жили в Париже.
. И надушенная ладонь ее руки замедлила у моих губ.
Было ли это обещанием? Нисколько! Разве я мог в этом ошибиться? Конечно нет! Мой здравый смысл сейчас же бросил безжалостный луч своей принципиальности, осветивший действительные побуждения ее поступка. Это был простой опыт прежней ее власти, так открывают давно закрытый рояль, чтобы убедиться, сумеют ли еще сыграть сонату.
И под ее искусными пальцами рояль пришел в волнение, и натянутые струны его задрожали забытыми звуками. Глупость? Ослепление? Никогда я не соединял большего хладнокровия с большей ясностью взгляда. Но тогда. в чем же дело?
Тогда сердцу моему было холодно, вот и все. Я чувствовал в себе удушающую потребность любить, заткнуть рот рассудку, быть безумным, страдать. жить, наконец! И я вернулся из провинции.
Все произошло так, как я предвидел, хотя и не так, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жестокого кокетства, верный результат которого она изучила и которое до такой степени безошибочно, что она не потрудилась даже обновить его репертуар. Она умела, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жеста ― беспомощную, умоляющую улыбку, за которой таился поток слез. Она умела вызывать внезапные порывы бунта моего оскорбленного самолюбия, которые заставляли меня, истерзанного, бросаться прочь от нее, смотреть на прохожих глазами убийцы и не видеть их. Она умела, так же как и раньше, возвращать меня, усмиренного ее словами ложного сожаления, ее притворным подчинением, до того мгновения, когда, вновь покоренный, я читал в складке ее рта это невыполнимое презрительное торжество и дерзкую уверенность в искусстве ее фехтования.
Ее фехтование! Быть может, это теперь в ней единственное, мастерством чего я не могу не восхищаться. В ней врожденное плутовство кокетки, как у кошки, с ее мягкими движениями. В моем теперешнем состоянии я сужу ясно: она никогда не любила ни меня, ни другого; она любила сама себя, исключительно себя.
И затем в один прекрасный день я узнал другого. потому что неизбежно был «другой», это в порядке вещей. и моя покорность была нужна ей только для того, чтобы питать в нем, из-за соперничества, ревность, следствия которой вскоре принесли свои плоды. Мне тридцать лет; ему, этому человеку, ― сорок шесть. Имея дело с ней, стареешься скоро, а вот уже три года, сказали мне, как она им вертела. Он защищался по-своему, и способ его был неплох. Если бы я даже и мог употреблять его, то моя гордость запретила бы мне это, потому что кроме всех других моих недостатков у меня есть еще это странное уродство: требовать, чтобы меня любили только из-за меня самого. Разве я не сказал, что я нелепо устроен?
Андрэ Арманди: Тайны острова Пасхи
Здесь есть возможность читать онлайн «Андрэ Арманди: Тайны острова Пасхи» весь текст электронной книги совершенно бесплатно (целиком полную версию). В некоторых случаях присутствует краткое содержание. Город: М., год выпуска: 2008, ISBN: 978-5-9533-2558-5, издательство: ВЕЧЕ, категория: Исторические приключения / на русском языке. Описание произведения, (предисловие) а так же отзывы посетителей доступны на портале. Библиотека «Либ Кат» — LibCat.ru создана для любителей полистать хорошую книжку и предлагает широкий выбор жанров:
Выбрав категорию по душе Вы сможете найти действительно стоящие книги и насладиться погружением в мир воображения, прочувствовать переживания героев или узнать для себя что-то новое, совершить внутреннее открытие. Подробная информация для ознакомления по текущему запросу представлена ниже:
Тайны острова Пасхи: краткое содержание, описание и аннотация
Предлагаем к чтению аннотацию, описание, краткое содержание или предисловие (зависит от того, что написал сам автор книги «Тайны острова Пасхи»). Если вы не нашли необходимую информацию о книге — напишите в комментариях, мы постараемся отыскать её.
Андрэ Арманди: другие книги автора
Кто написал Тайны острова Пасхи? Узнайте фамилию, как зовут автора книги и список всех его произведений по сериям.
Возможность размещать книги на на нашем сайте есть у любого зарегистрированного пользователя. Если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия, пожалуйста, направьте Вашу жалобу на info@libcat.ru или заполните форму обратной связи.
В течение 24 часов мы закроем доступ к нелегально размещенному контенту.
Тайны острова Пасхи — читать онлайн бесплатно полную книгу (весь текст) целиком
Ниже представлен текст книги, разбитый по страницам. Система сохранения места последней прочитанной страницы, позволяет с удобством читать онлайн бесплатно книгу «Тайны острова Пасхи», без необходимости каждый раз заново искать на чём Вы остановились. Поставьте закладку, и сможете в любой момент перейти на страницу, на которой закончили чтение.
Тайны острова Пасхи
Конечно, я никогда не находил, что жизнь очень привлекательна.
Уже давно толкаю я перед собой этот все более и более тяжелый груз изнуряющего труда, новых и новых усилий, болезненных моральных и материальных забот, неосуществленных задач, химерических миражей, и особенно ― о, особенно! ― неумолимых обольщений, из которых образован этот камень Сизифа, называемый существованием. Увы! Мне было бы не трудно отметить редкие часы, в которые я еще не совсем отрицал деятельность тонкого первичного вещества, сумевшего среди стольких других найти тайную дорогу к элементу, в котором таился мой оцепенелый зародыш.
Но где же, черт побери, эта живая молекула почерпнула начальные сущности тех противоречивых и парадоксальных чувствований, которыми ей угодно было одарить меня и которые сделали из меня то невозможное существо, каким я являюсь!
Пусть это она вложила в меня те неисправимые ошибки, из которых одни называются энтузиазмом, жалостью и добротою, а другие, менее яркие, ― искренностью, наивностью, простодушием; пусть она поселила во мне душу, раздраженная чувствительность которой заставляет меня гармонично вибрировать со всяким внешним проявленном красоты, добра, всего высокого, великодушного; пусть она сверх всего этого осудила меня иметь сердце ― пылкое до страсти, любящее до верности, нежное до слез: все это значило, по правде сказать, сильно обезоружить меня перед жизнью.
Но зачем же прибавила она к этому безжалостные поправки: прозорливость и разум, раз она не сочла нужным прибавить к ним оживляющее их начало: волю?
Восхищаться заходящим солнцем ― и чувствовать, как слезы подступают к горлу; видеть ясный и открытый взгляд незнакомца ― и тотчас отдать ему свою дружбу; восторгаться улыбкой прелестных уст ― с немедленным желанием услышать из них слово любви.
И в то же время предчувствовать в красных полосах заката ― начинающуюся грозу; в первых словах друга ― скрытую корысть; в первом поцелуе любовницы ― тайную, заднюю мысль об измене.
И предвидя все это с проницательностью, которая никогда не была опровергнутой, ― не иметь воли, чтобы отказаться от последнего яркого луча неба, побеждаемого грозой; от лицемерного рукопожатия друга; от лживого поцелуя женщины!
Если я прибавлю к этим нравственным несовершенствам ― преувеличенное самолюбие, которое мне дорого, как будто бы оно было бесценным достоинством, и честолюбие, которое заставляет меня считать посредственным то, чем многие были бы удовлетворены, то я приду к заключению, что будь мое нравственное уродство проявлено телесно, то будущность моя была бы исключительной даже среди коллекции уродов Барнума.
И самое худшее то, что я не знаю, у кого искать помощи.
На фронте был у меня товарищ; он был из числа тех очень редких людей, которыми восторгаются за их прямоту и мужество. Вечером, перед атакой, в ожидании назначенного часа, он рассказал мне такую историю:
«В один прекрасный день Бог сотворил младенца. Он был толстенький, кругленький, с ямочками по всему телу, и этот маленький ангелочек улыбался Богу своими ясными глазами и лопотал: гхе. гхе. гхе.
Быть может, верить в них из-за той подлости, которую они, опытные, проделывают над нами, внедряя в наши неопытные детские души эти смехотворные понятия о чести, честности, справедливости, верности, ― понятия, которые обезоруживают хороших людей и делают их приманкой и более легкой добычей для остальных? Общество ― это обширное поле для эксплуатации, довольно хитро проводимой ловким и не стесняющимся в средствах меньшинством.
И затем ― какое мне дело до всего этого, раз я решился прибегнуть к радикальному лекарству?
С меня довольно! Вот уже три месяца, как я бегаю по объявлениям в поисках работы, как я протягиваю равнодушным людям мои удостоверения и рекомендации ― и я устал, я измучился, слыша повторения одной и той же фразы: