Что махновцы вошли красиво

Борис Рыжий. Из Свердловска с любовью

Борис Рыжий
From Sverdlovsk with love

Приобретут всеевропейский лоск
слова трансазиатского поэта,
я позабуду сказочный Свердловск
и школьный двор
в районе Вторчермета.
Но где бы мне ни выпало остыть,
в Париже знойном,
в Лондоне промозглом,
мой жалкий прах советую зарыть
на безымянном кладбище
свердловском.
Не в плане не лишённой красоты,
но вычурной и артистичной позы,
а потому что там мои кенты,
их профили из мрамора и розы.
На купоросных голубых снегах,
закончившие ШРМ на тройки,
они споткнулись с медью в черепах
как первые солдаты перестройки.
Пусть Вторчермет гудит своей трубой.
Пластполимер пускай свистит
протяжно.
А женщина, что не была со мной,
альбом откроет и закурит важно.
Она откроет голубой альбом,
где лица наши будущим согреты,
где живы мы, в альбоме голубом,
земная шваль: бандиты и поэты.

Тайга — по центру, Кама — с краю,
с другого края, пьяный в дым,
с разбитой харей, у сарая
стою с Григорием Данским.*
Под цифрой 98
слова: деревня Сартасы.
Мы много пили в эту осень
агдама, света и росы.
Убита пятая бутылка.
Роится над башками гнусь.
Заброшенная лесопилка.
Почти что новый “Беларусь”.
А-ну, давай-ка, ай-люли,
в кабину лезь и не юли,
рули вдоль склона неуклонно,
до неба синего рули.
Затарахтел. Зафыркал смрадно.
Фонтаном грязь из-под колёс.
И так вольготно и отрадно,
что деться некуда от слёз.
Как будто кончено сраженье,
и мы, прожжённые, летим,
прорвавшись через окруженье,
к своим.
Авария. Лицо разбито.
Но фотографию найду,
и повторяю как молитву
такую вот белиберду:
душа моя, огнём и дымом,
путём небесно-голубым,
любимая, лети к любимым
своим.

Восьмидесятые, усатые,
хвостатые и полосатые.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные.
Фигово жили, словно не были.
Пожалуй так оно, однако
гляди сюда, какими лейблами
расписана моя телага.
На спину “Levi’s” пришпандорено,
“West Island” на рукав пришпилено.
Пятирублёвка, что надорвана,
изъята у Серёги Жилина.
13 лет. Стою на ринге.
Загар бронёю на узбеке.
Я проиграю в поединке,
но выиграю в дискотеке.
Пойду в общагу ПТУ,
гусар, повеса из повес.
Меня обуют на мосту
три ухаря из ППС.
И я услышу поутру,
очнувшись головой на свае:
трамваи едут по нутру,
под мустом дребезжат трамваи.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные.

Оркестр играет на трубе.
И ты идёшь почти вслепую
от пункта А до пункта Б
под мрачную и духовую.
Тюрьма стеной окружена.
И гражданам свободной воли
оттуда музыка слышна.
И ты поморщился от боли.
А ты по холоду идёшь
в пальто осеннем нараспашку.
Ты папиросу достаёшь
и хмуро делаешь затяжку.
Но снова ухает труба.
Всё рассыпается на части
от пункта Б до пункта А.
И ты поморщился от счастья.
Как будто только что убёг,
зарезал суку в коридоре.
Вэвэшник выстрелил в висок,
и ты лежишь на косогоре.
И путь-дорога далека.
И пахнет прелою листвою.
И пролетают облака
над непокрытой головою.

Лысов Евгений похоронен.
Бюст очень даже натурален.
Гроб, говорят, огнеупорен.
Я думаю, Лысов доволен.
Я знал его от подворотен
до кандидата-депутата.
Он был кому-то неугоден.
А я любил его когда-то.
С районной шушерой небрежен,
неумолим в вопросе денег.
Со мною был учтив и нежен,
отремонтировал мне велик.
Он многих, видимо, обидел,
мне не сказал дурного слова.

Я радовался, если видел
по телевизору Лысова.
Я мало-мало стал поэтом,
конечно, злым, конечно, бедным,
но как подумаю об этом,

о колесе велосипедном —
мне жалко, что его убили.
Что он теперь лежит в могиле.
А впрочем, что же, жили-были.
В затылок Женю застрелили.

Ничего не будет, только эта
песня на обветренных губах.
Утомлённый мыслями о мета-
физике и метафизиках,
я умру, а после я воскресну.
И назло моим учителям
очень разухабистую песню
сочиню. По скверам и дворам
чтоб она шальная проносилась.
Танцевала, как хмельная ****ь.

Чтобы время вспять поворотилось,
и былое началось опять.
Выхожу в телаге, всюду флаги.
Курят пацаны у гаража.
И торчит из свёрнутой бумаги
рукоятка финского ножа.
Как известно, это лучше с песней.
По стране несётся тру-ля-ля.
Эта песня может быть чудесней,
мимоходом замечаю я.

Что махновцы, вошли красиво
в незатейливый город N.
По трактирам хлебали пиво
да актёрок несли со сцен.
Чем оправдывалось всё это?
Тем оправдывалось, что есть
за душой полтора сонета,
сумасшедшинка, искра, спесь.
Обыватели, эпигоны,
марш в унылые конуры!
Пластилиновые погоны,
револьверы из фанеры.
Вы, любители истуканов,
прячьтесь дома по вечерам.

Мы гуляем, палим с наганов
да по газовым фонарям.
Чем оправдывается это?
Тем, что завтра на смертный бой
выйдем трезвые до рассвета,
не вернётся никто домой.
Други-недруги. Шило-мыло.
Расплескался по ветру флаг.
А всегда только так и было.
И вовеки пребудет так:
Вы — стоящие на балконе
жизни — умники, дураки.
Мы восхода на алом фоне
исчезающие полки.

Больничная тара, черника
и спирт голубеют в воде.
Старик, что судил Амальрика
в тагильском районном суде,
шарманку беззубую снова
заводит, позорище, блин:
вы знаете, парни, такого?
Не знаем и знать не хотим.
Погиб за границей Амбльрик,
загнулся в неведомых США.
Тут плотник, таксист и пожарник,
и ваша живая душа.

Жизнь, сволочь в лиловом мундире,
гуляет светло и легко,
но есть одиночество в мире
и гибель в дырявом трико.
Проветривается палата,
листва залетает в окно.
С утра до отбоя ребята
играют в лото-домино.
От этих фамилий, поверьте,
ни холодно, ни горячо.
Судья, вы забыли о смерти,
что смотрит вам через плечо.

Когда менты мне репу расшибут,
лишив меня и разума и чести
за хмель, за матерок, за то, что тут
ЗДЕСЬ САТЬ НЕЛЬЗЯ МОЛЧАТЬ СТОЯТЬ НА МЕСТЕ.
Тогда, наверно, вырвется вовне,
потянется по сумрачным кварталам
былое или снившееся мне —
затейливым и тихим карнавалом.
Наташа. Саша. Лёша. Алексей.
Пьеро, сложивший лодочкой ладони.
Шарманщик в окруженьи голубей.
Русалки. Гномы. Ангелы и кони.
Училки. Подхалимы. Подлецы.
Два прапорщика из военкомата.
Киношные смешные мертвецы,
исчадье пластилинового ада.
Денис Давыдов. Батюшков смешной.
Некрасов желчный.
Вяземский усталый.
Весталка, что склонялась надо мной,
и фея, что мой дом оберегала.
И проч., и проч., и проч., и проч., и проч.
Я сам не знаю то, что знает память.
Идите к чёрту, удаляйтесь в ночь.
От силы две строфы могу добавить.
Три женщины. Три школьницы. Одна
с косичками, другая в платье строгом,
закрашена у третьей седина.
За всех троих отвечу перед Богом.
Мы умерли. Озвучит сей предмет
музыкою, что мной была любима,
за три рубля запроданный кларнет
безвестного Синявина Вадима.

Довольно я поездил в поездах,
не меньше полетал на самолётах.
Соль жизни в постоянных поворотах,
всё остальное тлен, вернее прах.
Купе. Блондинка двадцати двух лет
глядит в окно, изрядно беспокоясь:
когда мы часовой проедем пояс,
то сразу потемнеет или нет?
Который час я на неё смотрю,
хотя упорно не смотреть стараюсь.
А тут обмяк, открыто улыбаюсь:
— А как же, дорогуша! — говорю.

Источник

Что махновцы вошли красиво

БОРИС РЫЖИЙ. В КВАРТАЛАХ ДАЛЬНИХ И ПЕЧАЛЬНЫХ…(Избранная лирика. Роттердамский дневник)

Дмитрий Сухарев[1]. Влажным взором (Предисловие)

Идея этого издания принадлежит театру «Мастерская П.Фоменко», перед тем в театре родился спектакль «Рыжий», а рождение спектакля было вызвано впечатлением, которое произвели на коллектив театра песни Сергея Никитина[2] на стихи Бориса Рыжего. Сам Никитин за вечер общения с этой поэзией стал её пленником на годы. Похожее чуть раньше случилось с другим композитором-бардом — Андреем Крамаренко[3], у него тоже немедленно возникло неистребимое желание петь Бориса Рыжего и нести его поэзию в народные массы. Что ни говорите, этот неоднократно подтверждённый феномен скоростного пленения удивителен. Тот же механизм сработал со мной: стихи Рыжего, увиденные в «Кулисе» (было такое приложение к «Независимой газете»), стали родными прежде, чем я дочитал подборку до конца. Свидетельства можно множить. Вот фрагмент письма, полученного мной из Архангельска от поэта Александра Роскова[4]:

«Стихи Бориса Рыжего я открыл для себя совершенно случайно: бродил как-то по литературным сайтам в Интернете, и вдруг…

После этих строк я, можно сказать, перевернул весь Интернет, вытащил из него всё, что было там Рыжего и о Рыжем».

Поэт Илья Фаликов[5] описывает свой случай так: едва прочитал — и тут же выдвинул Рыжего на премию, и её ему тут же дали, несмотря на обилие номинантов. «Я говорю о премии Антибукер, которой его отметили в качестве поощрения за дебют 1999 года, — пишет Фаликов. — Сейчас незачем умалчивать: да, это я выдвинул его, найдя в знаменской подборке совершенно не известного мне автора нечто большее стихописание».

Нечто большее, очень хорошо. Но всё-таки — что именно? Чем пленителен? Сложный вопрос. Должен предупредить: простых не будет.

А что такого особенного в его стихах?

«А что такого особенного в его стихах?» — спросила девица с телеканала «Культура».

Чем дольше думаешь, тем трудней ответить. В тот раз я ответил сразу, запись сохранилась, вот расшифровка.

По-видимому, есть нечто особенное, поскольку разные люди, которые считаются авторитетами в поэзии, говорят: да, Рыжий выделяется во всём поколении. Спросите хоть Кушнера, хоть Рейна, да и многих других — все говорят в один голос. Если попробовать объяснить… Могу попробовать.

Во-первых, он соединил концы. Понимаете, после того как рухнул Советский Союз (и даже до того), очень большую развели при помощи зарубежных доброхотов пропаганду, что у нас в советскую эпоху ничего хорошего не было. Ни музыки, ни литературы — ничего. Это враньё, но на многих оно повлияло. И возникла целая генерация молодых поэтов, которые даже не знали, какая великая была у нас поэзия. Не знали, не читали, не желали читать. Поверили лукавой схеме: «Серебряный век — эмигранты — Бродский».

Рыжий на враньё не купился, у него было замечательное знание предшественников, редкостно замечательное.

Для него оставались значимыми и поэты Великой Отечественной (в первую очередь Борис Слуцкий), и поэты тридцатых годов (больше других Владимир Луговской).

Лишая культуру контекста, обрекали её на погибель. Рыжий убедительно восстановил контекст. Это первое.

Второе. Мне кажется очень важным, что Рыжий продлил ту линию русской поэзии, которую называют некрасовской. Я имею в виду поэзию милосердия, сострадания, когда страдание другого волнует поэта сильнее, чем собственное. Этого у нас почти ведь не бывает, поэтам свойственно испытывать жалость к себе. А тут…

Полвека назад Илья Эренбург задел тогдашнего читателя за живое, написав в «Литературной газете», что Некрасову прямо и непосредственно наследует никому тогда не известный поэт-фронтовик Борис Слуцкий. В самом деле Слуцкий, у которого фашисты убили близких, мог писать милосердные, исполненные живого сочувствия стихи даже о поверженном враге — о захваченном разведчиками «языке», об эшелоне с пленными итальянцами… Полузабытая тема сострадания была мощно реабилитирована.

Теперь Рыжий наследует в этом Слуцкому:

Урки, пропойцы, наркоманы и менты — они для него люди, они кочуют по его стихам, их можно любить, понимать, жалеть. Это огромная редкость

И третье — Рыжий перечеркнул тусовки. Это первым отметил Дмитрий Быков, который сразу после смерти Рыжего опубликовал дельную статью о его творчестве. В отсутствие крупных имён у нас развелось изобилие амбициозных литературных кучек. Я имею в виду не кружки любителей и не литературные объединения, а именно кучкующихся квазипрофессионалов. Каждая такая кучка считает себя могучей, провозглашает гениев собственного разлива. Так вот, всё это стало ненужным. Знаете: висят, пляшут в воздухе комариные стайки, а махнёт крылами орёл — и нету. Сами тусовки этого, может быть, ещё не осознали, но дело сделано, и общая литературная ситуация неизбежно изменится.

Не стану отрекаться от сказанного тогда перед объективом, но есть ощущение недостаточности. Тогдашнее второстепенное уже не кажется таким. Выбор между реальным Екатеринбургом и «сказочным Свердловском» — не пустяк. Имидж — слишком вялое слово, чтобы выразить то, что Сергей Гандлевский назвал «душераздирающим и самоистребительным образом жизни». Мы к этому непременно вернёмся, а пока — ещё один фрагмент из уже упомянутого письма моего архангельского собрата. Александр Росков как бы ответил на вопрос, заданный мне в том интервью, и ответил по-своему.

«Мои привязанности в поэзии, — написал он, — широки: наряду с Есениным я люблю Пастернака, с Рубцовым — Бродского. Рыжий в моём понимании встал с ними плечом к плечу, правда, он не похож ни на кого из этой четвёрки, не зря же назвал себя “отцом новой традиции”. У каждого времени — свой поэт. Рыжий — поэт смутных 90-х лет двадцатого века, стихи его — зеркальное отражение этого десятилетия. Трагедия Рыжего, может быть, в том, что он одной ногой стоял в том, советском времени, а вторую не знал, куда поставить. Творчество его напрочь лишено надуманности, вычурности, красивостей. Его стихи — правда. Они читаются легко, они просты для восприятия. И недаром же сказано, что всё гениальное — просто. Я не побоюсь назвать Бориса Рыжего — гением. Кто знает, как бы развивался его талант в дальнейшем, но уже того, что написано, хватит для подтверждения гениальности поэта: Рыжий встал на моей книжной полке рядом с перечисленными выше поэтами, и в последнее время я чаще других беру в руки именно его стихи».

Сухарев (Сахаров) Дмитрий Антонович (род. в 1930 г.) — поэт, автор мюзиклов, переводчик, признанный классик авторской песни.

Источник

Что махновцы вошли красиво

БОРИС РЫЖИЙ. В КВАРТАЛАХ ДАЛЬНИХ И ПЕЧАЛЬНЫХ…(Избранная лирика. Роттердамский дневник)

Дмитрий Сухарев[1]. Влажным взором (Предисловие)

Идея этого издания принадлежит театру «Мастерская П.Фоменко», перед тем в театре родился спектакль «Рыжий», а рождение спектакля было вызвано впечатлением, которое произвели на коллектив театра песни Сергея Никитина[2] на стихи Бориса Рыжего. Сам Никитин за вечер общения с этой поэзией стал её пленником на годы. Похожее чуть раньше случилось с другим композитором-бардом — Андреем Крамаренко[3], у него тоже немедленно возникло неистребимое желание петь Бориса Рыжего и нести его поэзию в народные массы. Что ни говорите, этот неоднократно подтверждённый феномен скоростного пленения удивителен. Тот же механизм сработал со мной: стихи Рыжего, увиденные в «Кулисе» (было такое приложение к «Независимой газете»), стали родными прежде, чем я дочитал подборку до конца. Свидетельства можно множить. Вот фрагмент письма, полученного мной из Архангельска от поэта Александра Роскова[4]:

«Стихи Бориса Рыжего я открыл для себя совершенно случайно: бродил как-то по литературным сайтам в Интернете, и вдруг…

После этих строк я, можно сказать, перевернул весь Интернет, вытащил из него всё, что было там Рыжего и о Рыжем».

Поэт Илья Фаликов[5] описывает свой случай так: едва прочитал — и тут же выдвинул Рыжего на премию, и её ему тут же дали, несмотря на обилие номинантов. «Я говорю о премии Антибукер, которой его отметили в качестве поощрения за дебют 1999 года, — пишет Фаликов. — Сейчас незачем умалчивать: да, это я выдвинул его, найдя в знаменской подборке совершенно не известного мне автора нечто большее стихописание».

Нечто большее, очень хорошо. Но всё-таки — что именно? Чем пленителен? Сложный вопрос. Должен предупредить: простых не будет.

А что такого особенного в его стихах?

«А что такого особенного в его стихах?» — спросила девица с телеканала «Культура».

Чем дольше думаешь, тем трудней ответить. В тот раз я ответил сразу, запись сохранилась, вот расшифровка.

По-видимому, есть нечто особенное, поскольку разные люди, которые считаются авторитетами в поэзии, говорят: да, Рыжий выделяется во всём поколении. Спросите хоть Кушнера, хоть Рейна, да и многих других — все говорят в один голос. Если попробовать объяснить… Могу попробовать.

Во-первых, он соединил концы. Понимаете, после того как рухнул Советский Союз (и даже до того), очень большую развели при помощи зарубежных доброхотов пропаганду, что у нас в советскую эпоху ничего хорошего не было. Ни музыки, ни литературы — ничего. Это враньё, но на многих оно повлияло. И возникла целая генерация молодых поэтов, которые даже не знали, какая великая была у нас поэзия. Не знали, не читали, не желали читать. Поверили лукавой схеме: «Серебряный век — эмигранты — Бродский».

Рыжий на враньё не купился, у него было замечательное знание предшественников, редкостно замечательное.

Для него оставались значимыми и поэты Великой Отечественной (в первую очередь Борис Слуцкий), и поэты тридцатых годов (больше других Владимир Луговской).

Лишая культуру контекста, обрекали её на погибель. Рыжий убедительно восстановил контекст. Это первое.

Второе. Мне кажется очень важным, что Рыжий продлил ту линию русской поэзии, которую называют некрасовской. Я имею в виду поэзию милосердия, сострадания, когда страдание другого волнует поэта сильнее, чем собственное. Этого у нас почти ведь не бывает, поэтам свойственно испытывать жалость к себе. А тут…

Полвека назад Илья Эренбург задел тогдашнего читателя за живое, написав в «Литературной газете», что Некрасову прямо и непосредственно наследует никому тогда не известный поэт-фронтовик Борис Слуцкий. В самом деле Слуцкий, у которого фашисты убили близких, мог писать милосердные, исполненные живого сочувствия стихи даже о поверженном враге — о захваченном разведчиками «языке», об эшелоне с пленными итальянцами… Полузабытая тема сострадания была мощно реабилитирована.

Теперь Рыжий наследует в этом Слуцкому:

Урки, пропойцы, наркоманы и менты — они для него люди, они кочуют по его стихам, их можно любить, понимать, жалеть. Это огромная редкость

И третье — Рыжий перечеркнул тусовки. Это первым отметил Дмитрий Быков, который сразу после смерти Рыжего опубликовал дельную статью о его творчестве. В отсутствие крупных имён у нас развелось изобилие амбициозных литературных кучек. Я имею в виду не кружки любителей и не литературные объединения, а именно кучкующихся квазипрофессионалов. Каждая такая кучка считает себя могучей, провозглашает гениев собственного разлива. Так вот, всё это стало ненужным. Знаете: висят, пляшут в воздухе комариные стайки, а махнёт крылами орёл — и нету. Сами тусовки этого, может быть, ещё не осознали, но дело сделано, и общая литературная ситуация неизбежно изменится.

Не стану отрекаться от сказанного тогда перед объективом, но есть ощущение недостаточности. Тогдашнее второстепенное уже не кажется таким. Выбор между реальным Екатеринбургом и «сказочным Свердловском» — не пустяк. Имидж — слишком вялое слово, чтобы выразить то, что Сергей Гандлевский назвал «душераздирающим и самоистребительным образом жизни». Мы к этому непременно вернёмся, а пока — ещё один фрагмент из уже упомянутого письма моего архангельского собрата. Александр Росков как бы ответил на вопрос, заданный мне в том интервью, и ответил по-своему.

«Мои привязанности в поэзии, — написал он, — широки: наряду с Есениным я люблю Пастернака, с Рубцовым — Бродского. Рыжий в моём понимании встал с ними плечом к плечу, правда, он не похож ни на кого из этой четвёрки, не зря же назвал себя “отцом новой традиции”. У каждого времени — свой поэт. Рыжий — поэт смутных 90-х лет двадцатого века, стихи его — зеркальное отражение этого десятилетия. Трагедия Рыжего, может быть, в том, что он одной ногой стоял в том, советском времени, а вторую не знал, куда поставить. Творчество его напрочь лишено надуманности, вычурности, красивостей. Его стихи — правда. Они читаются легко, они просты для восприятия. И недаром же сказано, что всё гениальное — просто. Я не побоюсь назвать Бориса Рыжего — гением. Кто знает, как бы развивался его талант в дальнейшем, но уже того, что написано, хватит для подтверждения гениальности поэта: Рыжий встал на моей книжной полке рядом с перечисленными выше поэтами, и в последнее время я чаще других беру в руки именно его стихи».

Сухарев (Сахаров) Дмитрий Антонович (род. в 1930 г.) — поэт, автор мюзиклов, переводчик, признанный классик авторской песни.

Источник

Что махновцы вошли красиво

БОРИС РЫЖИЙ. В КВАРТАЛАХ ДАЛЬНИХ И ПЕЧАЛЬНЫХ…(Избранная лирика. Роттердамский дневник)

Дмитрий Сухарев[1]. Влажным взором (Предисловие)

Идея этого издания принадлежит театру «Мастерская П.Фоменко», перед тем в театре родился спектакль «Рыжий», а рождение спектакля было вызвано впечатлением, которое произвели на коллектив театра песни Сергея Никитина[2] на стихи Бориса Рыжего. Сам Никитин за вечер общения с этой поэзией стал её пленником на годы. Похожее чуть раньше случилось с другим композитором-бардом — Андреем Крамаренко[3], у него тоже немедленно возникло неистребимое желание петь Бориса Рыжего и нести его поэзию в народные массы. Что ни говорите, этот неоднократно подтверждённый феномен скоростного пленения удивителен. Тот же механизм сработал со мной: стихи Рыжего, увиденные в «Кулисе» (было такое приложение к «Независимой газете»), стали родными прежде, чем я дочитал подборку до конца. Свидетельства можно множить. Вот фрагмент письма, полученного мной из Архангельска от поэта Александра Роскова[4]:

«Стихи Бориса Рыжего я открыл для себя совершенно случайно: бродил как-то по литературным сайтам в Интернете, и вдруг…

После этих строк я, можно сказать, перевернул весь Интернет, вытащил из него всё, что было там Рыжего и о Рыжем».

Поэт Илья Фаликов[5] описывает свой случай так: едва прочитал — и тут же выдвинул Рыжего на премию, и её ему тут же дали, несмотря на обилие номинантов. «Я говорю о премии Антибукер, которой его отметили в качестве поощрения за дебют 1999 года, — пишет Фаликов. — Сейчас незачем умалчивать: да, это я выдвинул его, найдя в знаменской подборке совершенно не известного мне автора нечто большее стихописание».

Нечто большее, очень хорошо. Но всё-таки — что именно? Чем пленителен? Сложный вопрос. Должен предупредить: простых не будет.

А что такого особенного в его стихах?

«А что такого особенного в его стихах?» — спросила девица с телеканала «Культура».

Чем дольше думаешь, тем трудней ответить. В тот раз я ответил сразу, запись сохранилась, вот расшифровка.

По-видимому, есть нечто особенное, поскольку разные люди, которые считаются авторитетами в поэзии, говорят: да, Рыжий выделяется во всём поколении. Спросите хоть Кушнера, хоть Рейна, да и многих других — все говорят в один голос. Если попробовать объяснить… Могу попробовать.

Во-первых, он соединил концы. Понимаете, после того как рухнул Советский Союз (и даже до того), очень большую развели при помощи зарубежных доброхотов пропаганду, что у нас в советскую эпоху ничего хорошего не было. Ни музыки, ни литературы — ничего. Это враньё, но на многих оно повлияло. И возникла целая генерация молодых поэтов, которые даже не знали, какая великая была у нас поэзия. Не знали, не читали, не желали читать. Поверили лукавой схеме: «Серебряный век — эмигранты — Бродский».

Рыжий на враньё не купился, у него было замечательное знание предшественников, редкостно замечательное.

Для него оставались значимыми и поэты Великой Отечественной (в первую очередь Борис Слуцкий), и поэты тридцатых годов (больше других Владимир Луговской).

Лишая культуру контекста, обрекали её на погибель. Рыжий убедительно восстановил контекст. Это первое.

Второе. Мне кажется очень важным, что Рыжий продлил ту линию русской поэзии, которую называют некрасовской. Я имею в виду поэзию милосердия, сострадания, когда страдание другого волнует поэта сильнее, чем собственное. Этого у нас почти ведь не бывает, поэтам свойственно испытывать жалость к себе. А тут…

Полвека назад Илья Эренбург задел тогдашнего читателя за живое, написав в «Литературной газете», что Некрасову прямо и непосредственно наследует никому тогда не известный поэт-фронтовик Борис Слуцкий. В самом деле Слуцкий, у которого фашисты убили близких, мог писать милосердные, исполненные живого сочувствия стихи даже о поверженном враге — о захваченном разведчиками «языке», об эшелоне с пленными итальянцами… Полузабытая тема сострадания была мощно реабилитирована.

Теперь Рыжий наследует в этом Слуцкому:

Урки, пропойцы, наркоманы и менты — они для него люди, они кочуют по его стихам, их можно любить, понимать, жалеть. Это огромная редкость

И третье — Рыжий перечеркнул тусовки. Это первым отметил Дмитрий Быков, который сразу после смерти Рыжего опубликовал дельную статью о его творчестве. В отсутствие крупных имён у нас развелось изобилие амбициозных литературных кучек. Я имею в виду не кружки любителей и не литературные объединения, а именно кучкующихся квазипрофессионалов. Каждая такая кучка считает себя могучей, провозглашает гениев собственного разлива. Так вот, всё это стало ненужным. Знаете: висят, пляшут в воздухе комариные стайки, а махнёт крылами орёл — и нету. Сами тусовки этого, может быть, ещё не осознали, но дело сделано, и общая литературная ситуация неизбежно изменится.

Не стану отрекаться от сказанного тогда перед объективом, но есть ощущение недостаточности. Тогдашнее второстепенное уже не кажется таким. Выбор между реальным Екатеринбургом и «сказочным Свердловском» — не пустяк. Имидж — слишком вялое слово, чтобы выразить то, что Сергей Гандлевский назвал «душераздирающим и самоистребительным образом жизни». Мы к этому непременно вернёмся, а пока — ещё один фрагмент из уже упомянутого письма моего архангельского собрата. Александр Росков как бы ответил на вопрос, заданный мне в том интервью, и ответил по-своему.

«Мои привязанности в поэзии, — написал он, — широки: наряду с Есениным я люблю Пастернака, с Рубцовым — Бродского. Рыжий в моём понимании встал с ними плечом к плечу, правда, он не похож ни на кого из этой четвёрки, не зря же назвал себя “отцом новой традиции”. У каждого времени — свой поэт. Рыжий — поэт смутных 90-х лет двадцатого века, стихи его — зеркальное отражение этого десятилетия. Трагедия Рыжего, может быть, в том, что он одной ногой стоял в том, советском времени, а вторую не знал, куда поставить. Творчество его напрочь лишено надуманности, вычурности, красивостей. Его стихи — правда. Они читаются легко, они просты для восприятия. И недаром же сказано, что всё гениальное — просто. Я не побоюсь назвать Бориса Рыжего — гением. Кто знает, как бы развивался его талант в дальнейшем, но уже того, что написано, хватит для подтверждения гениальности поэта: Рыжий встал на моей книжной полке рядом с перечисленными выше поэтами, и в последнее время я чаще других беру в руки именно его стихи».

Сухарев (Сахаров) Дмитрий Антонович (род. в 1930 г.) — поэт, автор мюзиклов, переводчик, признанный классик авторской песни.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *