умом россию не понять равно как францию испанию автор

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Стихи

НАСТРОЙКИ.

умом россию не понять равно как францию испанию автор

умом россию не понять равно как францию испанию автор

умом россию не понять равно как францию испанию автор

умом россию не понять равно как францию испанию автор

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

умом россию не понять равно как францию испанию автор

Читателям Тимура Кибирова

К публике Тимур Кибиров пришел сложившимся поэтом. Случилось это давно – двадцать лет назад, в громокипящем (точнее, пожалуй, – резвоскачущем) 1988 году.

На вопрос о том, ко гда был обретен Кибировым неповторимый голос, ответить затруднительно. Голос этот вполне отчетливо слышен в большинстве известных нам сочинений, писаных незадолго до прорыва в печать, и можно лишь посетовать, что за пределами предлагаемого итогового изборника остались поэмы «Лесная школа», «Буран» (обе – 1986), «Сквозь прощальные слезы» (1987), «Три послания» («Л. С. Рубинштейну», «Любовь, комсомол и весна. Д. А. Пригову», «Художнику Семену Файбисовичу»; 19 87— 1988) и ряд стихотворений той поры («После словие к книге „Общие места“, „Ветер перемен“, „Ничего не пила со вчерашнего дня…“, „Шаганэ ты моя, Шаганэ…“, „Какая скверная земля…“, „Рождественская песнь квартиранта“, „В новом, мамой подаренном зимнем пальто…“). Во второй – долго ждавшей своего часа, а потому припоздавшей – книге Кибирова „Календарь“[1] (Владикавказ, 19 91) самые ранние опусы относятся к середине семидесятых (надикт ованные армейскими буднями стихи из цикла «Слово о полку Н-ском» сопровождены двойной датировкой – 1975–1979). Существенно, однако, что многие мотивы «Календаря» станут смысловыми ядрами поэтической системы зрелого Кибирова, а иные стихотворения обретут новую жизнь в его позднейших книгах. Так «Эпитафии бабушкиному двору» (1984) войдут в «Сантименты» (1989). В книге «Послания Ленке и другие сочинения» найдется место стихам из цикла «Каникулы» (1984; «Майский жук прилетел…», «Карбида вожделенного кусочки…», «На коробке конфетной – Людмила…», «Скоро все это предано будет…») и «Идиллии. Из Андрея Шенье». Включенное в ту же книгу «Послание Сереже Гандлевскому. О некоторых аспектах нынешней социокультурной ситуации» строится на фундаменте «Четырехстопных ямбов» (1983). Исступленно мрачное, весьма изысканно построенное, но прежде не публиковавшееся стихотворение 1982 года «Для того, чтоб узнать…» Кибиров приводит в «Улице Островитянова> (1999), снабдив иронично-горьким постскриптумом: „Вот такие вот пошлости“/ я писал лет семнадцать назад». Здесь же под названием «Подражание псалму» помещено известное по «Календарю» стихотворение «Нет мочи подражать Творцу…» (1982) с заменой третьей строфы (первоначальный вариант – «Эй, кто смеется мне в лицо?/ Ты кто? – Никто, Ничто. / И мне ли быть всему творцом/ Средь пустоты густой?», вариант окончательный читатель найдет в этой книге). Появившаяся в год тридцатилетия (по Пушкину – «рокового термина») формула «юбилей лирического героя» пятнадцать лет спустя стала заглавьем очередной книги (2000). Особенно примечательна судьба «Гравюры Дюрера» (1980), воспроизведенной (с минимальной правкой) в книге «Шалтай-Болтай» (2002) и, вероятно, стимулировавшей появление там всего цикла «Пинакотека». Рискну предположить, что когда (если) будущему историку словесности представится возможность прочесть отроческие и юношеские вирши Кибирова, то и там обнаружатся знакомые ноты – то, что поэт по сей день (буквально) не перестает измываться над своими дебютными «декадентскими» воспарениями, кажется, не опровергает эту гипотезу, но ее усиливает. Экскурсы в предысторию (причем не только в ее «дописьменный» младенческо-детско- отроческий период, но и во времена запойного юношеского стихотворства) Кибиров совершает постоянно, вплоть до вошедшей в последнюю книгу лирико-дидактической поэмы «Покойные старухи». Автобиографический миф о рождении поэта – неотъемлемая часть творимого им мира.

Двигаясь по предложенному Кибировым маршруту, следует, однако, помнить, что сколь угодно изощренные, неожиданные и дразнящие вариации обретают подлинный смысл (а потому способны привлечь внимание, стать расслышанными и понятыми) лишь в том случае, когда мы ощущаем властное присутствие рождающей их единой темы. Иначе говоря – судьбы поэта. Едва ли русский читатель способен представить себе более стремительную эволюцию и более широкий поэтический мир, чем пушкинские, но именно Пушкин однажды (и отнюдь не случайно) вымолвил «Каков я прежде был, таков и ныне я…» Истинный поэт остается собой при любых обстоятельствах. Вопреки иронично обыгранной (по сути – непреклонно оспоренной) Кибировым премудрости (равно любезной исполнительному чиновнику и высоколобому поставщику интеллектуальных бестселлеров) поэт в конечном счете не зависит от контекста. Как не должен зависеть от него всякий человек, о чем и напоминает ему поэтическое слово. Чем прихотливее узоры, тем яснее общий рисунок, чем ощутимей организующий стиховую ткань диалог, тем отчетливее единственный (и потому – узнаваемый) голос поэта.

Суть поэзии Тимура Кибирова в том, что он всегда распознавал в окружающей действительности «вечные образцы» и умел сделать их присутствие явным и неоспоримым. Гражданские смуты и домашний уют, трепетная любовь и яростная ненависть, шальной загул и тягомотная похмельная тоска, дождь, гром, снег, листопад и дольней лозы прозябанье, модные шибко умственные доктрины и дебиловатая казарма, «общие места» и безымянная далекая – одна из мириад, но единственная – звезда, старая добрая Англия и хвастливо вольтерьянствующая Франция, солнечное детство и простуженная юность, насущные денежные проблемы и взыскание абсолюта, природа, история, Россия, мир Божий говорят с Кибировым (а через него – с нами) только на одном языке – гибком и привольном, гневном и нежном, бранном и сюсюкающем, певучем и витийственном, темном и светлом, блаженно бессмысленном и предельно точном языке великой русской поэзии. Всегда новом и всегда помнящем о Ломоносове, Державине, Баратынском, Тютчеве, Лермонтове, Фете, Некрасове, Козьме Пруткове, Блоке, Ходасевиче, Мандельштаме, Маяковском, Пастернаке и Корнее Ивановиче Чуковском. Не говоря уж о Пушкине.

Много чего хлебнув, ощутив мерзкий вкус страха и греха, не поналышке зная о всеобщем нестроении и собственной слабости, Кибиров упрямо стоит на своем – неустанно благодарит Создателя и пишет стихи, то есть привносит в уже невменяемый, но не до конца безнадежный мир спасительную (только расслышь!) гармонию, напоминает нам (только пойми!) о нашей свободе. Как в пору отчаянного прощания с «советчиной», когда «некрасовский скорбный анапест», незаметно превращаясь в блоковский и набоковский, забивал горючими слезами носоглотку. Как в блаженные, но тайно тревожные, чреватые будущими срывами и потрясениями годы «Парафразиса». Как на рубеже тысячелетий, когда выстраданный и казавшийся спасительным уют дома на улице Островитянова сменился судорожной болью «нотаций», а измотанный счастливой игрой Амура (или кого-то более сильного) лирический герой справлял одинокий «полукруглый» юбилей. Как в ликующе наглом Солнечном городе, где стихоплету (такому же полоумному, как все великие и малые предшественники, как все, кому когда-нибудь выпадет участь бряцать на лире и дудеть в дудку) отведена роль заезжего (чужого, ненужного, лишнего, подозрительного) Незнайки. Так и сейчас. Победно восклицая «С нами Бог! Кара-барас!», заполняя кириллицей (в лучшем порядке) поля «A Shropshire Lad», возводя волшебный дворец трех поэм (с многочисленными непредсказуемыми пристройками), Кибиров остается Кибировым. И, подобно Степану из хулиганского стишка, пленительной глоссой на которую вершится новейшая книга «Три поэмы», идет вперед, «невзирая на морозы, / на угрозы и психозы».

А потому нам – его счастливым читателям – не страшен серый волк!

Источник

Тимур Кибиров

В общем, жили мы неплохо.
Но закончилась эпоха.
Шишел-мышел, вышел вон!

Наступил иной эон.
В предвкушении конца
Ламца-дрица гоп цаца!

Сколько волка ни корми —
в лес ему охота.
Меж хорошими людьми
вроде идиота,
вроде обормота я,
типа охломона.
Вновь находит грязь свинья
как во время оно!

Снова моря не зажгла
вздорная синица.
Ля-ля-ля и bla-bla-bla —
чем же тут гордиться?
Вновь зима катит в глаза,
а стрекуза плачет.
Ни бельмеса, ни аза.
Что всё это значит?

На фоне неминучей смерти
давай с тобою обниматься,
руками слабыми цепляться
на лоне глупости и смерти.
Я так продрог, малютка Герда,
средь этой вечности безмозглой,
средь этой пустоты промозглой,
под ненадёжной этой твердью.
Кружатся бесы, вьются черти.

Я с духом собираюсь втуне,
чтоб наконец-то плюнуть, дунуть,
отречься, наконец, от смерти.
На этом фоне неминучем,
на лоне мачехи могучей,
под безнадежной этой твердью —

давай с тобою обниматься.
Давай за что-нибудь цепляться.

Наша Таня громко плачет.
Ваша Таня — хоть бы хны!

А хотелось бы иначе.

Снова тычет и бабачит
население страны.

На реках вавилонских стонем,
в тимпаны да кимвалы бьём.
То домового мы хороним,
то ведьму замуж выдаём.

Под посвист рака на горе
шабашим мы на телешоу,
и в этой мерзостной игре
жида венчаем с Макашовым.

Русь, как Том Сойер, не даёт ответа.
Должно быть, снова шалости готовит
какие-нибудь. Середина лета.
Гогушин безнадёжно рыбу ловит
под сенью ивы. Звонко сквернословит
седая Манька Лаптева. Рассветы
уже чуть позже, ночи чуть длиннее.
И под окном рубцовская рябина
дроздам на радость с каждым днём
желтее.
Некрупная рогатая скотина
на пустыре торчит у магазина,
и возникает рифма — Амалфея.
По ОРТ экономист маститый
М. Курдюков и депутат Госдумы
пикируются. “Вот же паразиты!” —
переключая, говорит угрюмо
Петр Уксусов. Но Петросяна юмор
вмиг остужает мозг его сердитый.

Вот мчится по дорожке нашей узкой
жигуль-девятка. Эх, девятка-птица!
Кто выдумал тебя? Какой же русский,
какой же новый русский не стремится
заставить всё на свете сторониться!
Но снова тишь, да гладь, да трясогузка,
да на мопеде мужичок поддатый,
да мат, да стрёкот без конца и края.
Опасливый и праздный соглядатай,
змеёй безвредной прячусь и взираю.
Я никого здесь соблазнить не чаю.
Да этого, пожалуй, и не надо.

Всё-то дяденьки, тётеньки,
паханы, да папаши,
да братбны, да братцы,
да сынки у параши.
Все родимые, родные
и на вид, и на ощупь,
все единоутробные
и сиамские, в общем.
И отцам-командирчикам
здесь дедов не унять.
Все родня здесь по матери,
каждый грёб твою мать!
Эх, плетень ты двоюродный,
эх, седьмая водица,
пусть семья не без урода,
не к лицу нам гордиться —
ведь ухмылка фамильная
рот раззявила твой
бестревожно, бессильно.
Что ж ты как не родной?!

Умом Россию не понять —
равно как Францию, Испанию,
Нигерию, Камбоджу, Данию,
Урарту, Карфаген, Британию,
Рим, Австро-Венгрию, Албанию —
у всех особенная стать.
В Россию можно только верить?
Нет, верить можно только в Бога.
Всё остальное — безнадёга.
Какой мерою ни мерить —
нам всё равно досталось много:

в России можно просто жить.
Царю с Отечеством служить.

Хорошо Честертону — он в Англии жил!
Оттого-то и весел он был.

Ну а нам-то, а нам-то, России сынам,
как же всё-таки справиться нам?

Jingle bells! В Дингли-делл мистер Пиквик спешит.
Сэм Уэллер кухарку смешит,
и спасёт Ланселот королеву свою
от слепого зловещего Пью!

Ну, а в наших краях, оренбургских степях
заметает следы снежный прах.
И Петрушин возок всё пути не найдёт.
И Вожатый из снега встаёт.

В сущности, я не люблю жить.
Я люблю вспоминать.
Но я не могу вспоминать не по лжи,
но всё норовлю я песню сложить,
то есть, в сущности, лгать.
Лгать, сочинять,
песню слагать,
ответственность тоже слагать.
Уд — за старательность.
Неуд — за жизнь.
По пению — с минусом пять.

Как Набоков и Байрон скитаться,
ничего никогда не бояться
и всегда надо всем насмехаться —
вот каким я хотел быть тогда.
Да и нынче хочу иногда.
Но всё больше страшит меня
грубость,
и почти не смешит меня глупость,
и напрасно поют поезда —
я уже не сбегу никуда.
Ибо годы прошли и столетья,
и сумел навсегда присмиреть я.
И вконец я уже приручился,
наконец, презирать разучился.
Бойкий критик был, видимо, прав,
старым Ленским меня обозвав.

Юноша бледный, в печать выходящий!
Дать я хочу тебе два-три совета:
первое дело — живи настоящим,
ты не пророк, заруби себе это!
И поклоняться Искусству не надо!
Это и вовсе последнее дело.
Экзюпери и Батая с де Садом
перечитав, можешь выбросить смело.

Впрочем, в той же тетради я пишу Христа ради:
Ну не надо, дружок мой сердешный!
Вихрь кружит центробежный,
мрак клубится кромешный.

Ангел нежный мой, ангел мой нежный!

Куда ж нам плыть? Бодлер с неистовой Мариной
нам указали путь. Но, други, умирать
я что-то не хочу. Вот кошка Катерина
с овчаркою седой пытается играть.
Забавно, правда ведь? Вот книжка про Шекспира
доказывает мне, что вовсе не Шекспир
(тем паче не певец дурацкий Бисер Киров)
“to be or not to be?” когда-то вопросил,
а некий Рэтленд граф. Ведь интересно, правда?
А вот, гляди — Чубайс!! А вот — вот это да! —
с Пресветлым Рождеством нас поздравляет “Правда”!
Нет, лучше подожду — чтоб мыслить и страдать.
Ведь так, мой юный друг? Вот пухленький ведущий
программы “Смак” даёт мне правильный совет
не прогибаться впредь пред миром этим злющим.
Ну улыбнись, дружок! Потешно, правда ведь?
И страшно, правда ведь? И правда ведь, опасно?
Не скучно ни фига! Таинственно, скорей.
Не то, чтоб хорошо, не то, чтобы прекрасно —
невероятно всё и с каждым днём странней.
“Dahin, dahin!” — Уймись! Ей-богу надоело.
Сюда, сюда, мой друг! Вот, полюбуйся сам,
как сложен, преломлён, цветаст свет этот белый!
А тот каков, и так узнать придётся нам!
Лень-матушка спасёт. Хмель-батюшка утешит.
Сестра-хозяйка нам расстелит простыню.
Картина та ещё! Всё то же и все те же.
Сюжет — ни то, ни сё. Пегас — ни тпру, ни ну.
Но — глаз не оторвать! Но сколько же нюансов
досель не знали мы, ещё не знаем мы!
Конечно же to be! Сколь велико пространство!
Как мало времени. Пожалуйста, уймись!
И коль уж наша жизнь, как ресторан вокзальный,
дана на время нам — что ж торопить расчёт?
Упьюсь, и обольюсь с улыбкою прощальной,
и бабки подобью, и закажу ещё.
И пламень кто-нибудь разделит поневоле.
А нет — и так сойдёт. О чем тут говорить.
На свете счастье есть. А вот покоя с волей
я что-то не встречал. Куда ж нам к чёрту плыть!

Жизнь пролетит, и приблизится то,
что атеист называет Ничто,

что Баратынский не хочет назвать
дочерью тьмы, ибо кто ж тогда мать?

Выкипит чайник. Окислится медь.
Дымом взовьется бетонная твердь.

Дымом развеются стол и кровать,
эти обои и эта тетрадь.
Так что покуда чаевничай, друг.
Время подумать, да все недосуг.

Время подумать уже о душе,
а о другом поздновато уже.

Думать. Лежать в темноте. Вспоминать.
Только не врать. Если б только не врать!

Вспомнить, как пахла в серванте халва
и подобрать для серванта слова.

Вспомнить, как дедушка голову брил.
Он на ремне свою бритву точил.

С этим ремнем по общаге ночной
шел я, шатаясь. И вспомнить какой

цвет, и какая фактура, и как
солнце, садясь, освещало чердак.

Чайник кипел. Примус гудел.
Толик Шмелев мастерил самострел.

Я припомнил это, наблюдая,
как вода струится молодая.
Дождик-дождик, не переставай!
Лейся на лысеющее темя,
утверждай, что мне еще не время,
пот и похоть начисто смывай.
Ведь не только мне как будто лучше,
а, к примеру, ивушке плакучей
и цветной капусте, например.
Вот он дождь. Быть может, и кислотный.
Радуясь, на блещущие сотки
смотрит из окна пенсионер.

Вот и солнце между туч красивых.
Вот буксует в луже чья-то «Нива».
Вот и все. Ты только погоди.
Покури спокойно на крылечке,
посмотри-замри, мое сердечко.
Вдруг и впрямь тра-та-та впереди?

Вот и все, что я хотел напомнить.
Вот и все, что я хотел исполнить.
Радуга над Шиферной висит.
Развернулась радуга Завета.
Преломилось горестное лето.
Дальний гром с душою говорит.

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАНС
Что ты жадно глядишь на крестьянку,
подбоченясь, корнет молодой,
самогонку под всхлипы тальянки
пригубивши безусой губой?

Что ты фертом стоишь, наблюдая
пляску, свист, каблуков перестук?
Как бы боком не вышла такая
этнография, милый барчук.

Поезжай-ка ты лучше к мамзелям
иль к цыганкам на тройке катись.
Приворотное мутное зелье
сплюнь три раза и перекрестись.
Ах, мон шер, ах, мон анж, охолонь ты!
Далеко ли, Ваш бродь, до беды,
до греха, до стыда, до афронта,
хоть о маменьке вспомнил бы ты!

Что ж напялил ты косоворотку?
Полюбуйся, мон шер, на себя!
Эта водка сожжет тебе глотку,
оплетет и задушит тебя!

Где ж твой ментик, гусар бесшабашный?
Где Моэта шипучий бокал?
Кой же черт тебя гонит на пашню,
что ты в этой избе потерял?

Одари их ланкастерской школой
и привычный оброк отмени,
позабавься с белянкой веселой,
только ближе не надо, ни-ни!

Вот послушай, загадка такая:
Что на землю швыряет мужик,
ну а барин в кармане таскает?
Что? Не знаешь? Скажи напрямик.

Это сопли, миленочек, сопли!
Так что лучше не надо, корнет.
Первым классом уютным и теплым
уезжай в свой блистательный свет!

Брось ты к черту Руссо и Толстого!
Поль де Кок неразрезанный ждет.
И актерки к канкану готовы.
Оффенбах пред оркестром встает.

Блещут ложи, брильянты, мундиры.
Что ж ты ждешь? Что ты прешь на рожон?
Видно вправду ты бесишься с жиру,
разбитною пейзанкой пленен.
Плат узорный, подсолнухов жменя,
черны брови да алы уста,
ой вы сени, кленовые сени,
ах, естественность, ах, простота!

Все равно ж не полюбит, обманет,
насмеется она над тобой,
затуманит, завьюжит, заманит,
обернется погибелью злой!

Все равно не полюбит, загубит!
Из острога вернется дружок.
Искривятся усмешечкой губы.
Ярым жаром блеснет сапожок.

Что топорщится за голенищем?
Что так странно и страшно он свищет?
Он зовет себя Третьим Петром.
Твой тулупчик расползся на нем.

Из поэмы «ИСТОРИЯ СЕЛА ПЕРХУРОВА»
Все та же декорация. Но нет
ни занавесей, ни картин на стенах.
Смеркается. Не зажигают свет.

И странные клубящиеся тени
усугубляют чувство пустоты,
тоски и безотчетного смятенья.

Как на продажу сложены холсты
и мебели остатки в угол дальний.
Но на рояле нотные листы

еще белеют в полумгле печальной.
Уже у боковых дверей лежат
узлы, баулы, чемоданы. В спальню
открыты двери настежь. Старый сад
за окнами темнеет, оголенный.
За сценой глухо голоса звучат.

Купец стоит, немного удивленный,
перед забытой в спешке на стене
ландкартой Африки. Конторщик сонный

увязывает ящик в стороне.
А рядом молодой лакей скучает
с подносом. Неожиданно в окне

виденьем инфернальным возникает,
мелькает Некто в красном домино.
И снова все тускнеет, затихает,

смеркается. Уже почти темно.
Вот бывшая хозяйка с братом входит.
Она не плачет, но бледна. Вино

лакей украдкой тянет. Речь заходит
о новой книге Мопассана. Брат
насвистывает и часы заводит.

В дверях барон с акцизным говорят
о лесоводстве. В кресле дочь хозяйки
приемная сидит, потупя взгляд.

Студент калоши ищет. В белой лайке
эффектно выделяется рука
штабс-капитана. Слышны крики чайки

за сценой. Входит на помин легка
невестка располневшая в зеленом
несообразном пояске. Близка

минута расставания. С бароном
какой-то странник шепчется. Опять
мелькнуло Домино. Лакей со звоном
поднос роняет. Земский врач кричать
пытается. А беллетрист усталый
приказывает на ночь отвязать

собаку. Управляющий гитару
настраивает. Гувернантка ждет
ответа. Из передней входит старый

лакей в высокой шляпе. Дождь идет.
Входя, помещик делает движенье
руками, словно чистого кладет

шара от двух бортов. А в отдаленье
чуть слышно топоры стучат. И вновь
в окне маячит красное виденье,

кривляется. Уже давно готов
и подан экипаж. На авансцену
герой выходит. Двое мужиков

выносят мебель. Разбирают стены.
Уходят, входят в полной темноте.
Все безглагольным и неизреченным

становится внезапно. Ждут вестей.
Бледнеют. Видят знаки. Внемлют чутко.
И чают появления гостей

неведомых, грядущих. Сладко, жутко.
Не очень трезво. Театр-варьете
насчет цензуры отпускает шутки.

Маг чертит пентаграмму. О Христе
болтают босяки. Кружатся маски,
Пьеро, припавший к лунной наготе,

маркизы, арапчата, вьется пляска
жеманной смерти. Мчится Домино,
взмывает алым вихрем, строит глазки,
хохочет, кувыркается. В окно
все новые влезают. Вот без уха
какой-то, вот еще без глаз и ног.

Всеобщий визг и скрежет. Полыхает,
ржет Некто в домино. А мистагог
волхвует, бога Вакха вызывает.

И наконец всю сцену заполняют
и лижут небо языки огня.

ВЕЧЕРНЕЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ
На самом деле все гораздо проще.
Не так ли, Вольфганг? Лучше помолчим.
Вон филомела горлышко полощет
в сирени за штакетником моим.

И не в сирени даже, а в синели,
лиющей благовонья в чуткий нос.
Гораздо все сложней на самом деле.
Утих совхоз. Пропел электровоз

на Шиферной — томительно и странно —
как бы прощаясь навсегда. Поверь,
все замерло во мгле благоуханной,
уже не вспыхнет огнь, не скрыпнет дверь.

И, может, радость наша недалече
и бродит одиноко меж теней.
На самом деле все гораздо легче,
короче вздоха, воздуха нежней!

А там, вдали, химкомбинат известный
дымит каким-то ядом в три трубы.
Он страшен и красив во мгле окрестной,
но тоже общей не уйдет судьбы,

как ты да я. И также славит Бога
лягушек хор в темнеющем пруду.

Не много ль это все? Не слишком ль много
в конце концов имеется в виду?

Неверно все. Да я и сам неверен.
То так, то этак, то вообще никак.
Все зыблется. Но вот что характерно —
и зверь, и злак, и человечек всяк,

являяся загадкой и символом,
на самом деле дышит и живет,
как исступленно просится на волю!
Как лезет в душу и к окошку льнет!

Как пахнет! Как шумит! И как мозолит
глаза! Как осязается перстом,
попавшим в небо! Вон он, дядя Коля,
а вон Трофим Егорович с ведром!

А вон — звезда! А вон — зарей вечерней
зажжен парник. Земля еще тепла.
Но зыблется уже во мгле неверной,
над гладью волн колышется ветла.

На самом деле простота чревата,
а сложность беззащитна и чиста,
и на закате дым химкомбината
подскажет нам, что значит Красота.

Неверно все. Красиво все. Похвально
почти что все. Усталая душа
сачкует безнадежно и нахально,
шалеет и смакует не спеша.

Мерцающей уже покрыты пленкой
растений нежных грядки до утра.
И мышья беготня за стенкой тонкой.
И ветра гул. И пенье комара.

Зажжем же свет. Водой холодной тело
гудящее обмоем кое-как.
Но так ли это все на самом деле?
И что же все же делать, если так?

Rambler’s Top100
Опубликовано в журнале:
«Знамя» 2009, №1
Тимур Кибиров
Греко- и римско-кафолические песенки и потешки
Стихи

Об авторе | Тимур Юрьевич Кибиров — лауреат премии “Поэт” (2008), постоянный автор “Знамени”.

Греко- и римско-кафолические песенки и потешки

JESUS, if, against my will,
I have wrought Thee any ill,
And, seeking but to do Thee grace,
Have smitten Thee upon the face,
If my kiss for Thee be not
Of John, but of Iscariot,
Prithee then, good Jesus, pardon
As Thou once didst in the garden,
Call me “Friend,” and with my crime
Build Thou Thy passion more sublime.

Dorothy Sayers “CATHOLIC TALES

AND CHRISTIAN SONGS”

Их-то Господь — вон какой!
Он-то и впрямь настоящий герой!
Без страха и трепета в смертный бой
Ведёт за собой правоверных строй!
И меч полумесяцем над головой,
И конь его мчит стрелой!
А наш-то, наш-то — гляди, сынок —
А наш-то на ослике — цок да цок —
Навстречу смерти своей.

А у тех-то Господь — он вон какой!
Он-то и впрямь дарует покой,
Дарует-вкушает вечный покой
Среди свистопляски мирской!
На страсти-мордасти махнув рукой,
В позе лотоса он осенён тишиной,
Осиян пустотой святой.
А наш-то, наш-то — увы, сынок, —
А наш-то на ослике — цок да цок —
Навстречу смерти своей.

А у этих Господь — ого-го какой!
Он-то и впрямь владыка земной!
Сей мир, сей век, сей мозг головной
Давно под его пятой.
Вкруг трона его весёлой гурьбой
— Эван эвоэ! — пляшет род людской.
Быть может, и мы с тобой.

Но наш-то, наш-то — не плачь, сынок, —
Но наш-то на ослике — цок да цок —
Навстречу смерти своей.
На встречу со страшною смертью своей,
На встречу со смертью твоей и моей!
Не плачь, она от Него не уйдёт,
Никуда не спрятаться ей!

— …Спасибо, мне очень лестно.
Но боюсь, те стишки, которые я пишу сейчас,
Тебя разочаруют —
Уж очень они православные.
А ты-то известный нехристь (смайлик)

— Отнюдь. Я — деист.
А как прижмёт,
Так тут же вспоминаю “Отче наш”
И даже “отцов-пустынников” (смайлик)

— Вот и молодец! (смайлик)
Но вообще-то деист это и означает нехристь.
Робеспьер, например.

— Ага, и Гитлер.
Да примеров можно навалить сколько угодно!
Речь же о нравственности Творца,
а не твари.
Верить в Бога
“распятого за ны при понтийстем Пилате”
практически невозможно.
Но Его можно любить.
А Бог не распятый,
Всякий ваш Верховный Разум,
При ближайшем рассмотрении
Жестокий и циничный тиран.
Да я тогда лучше
Как честный штабс-капитан
Бунтовать буду
с лордом Байроном (смайлик)

— Бессмысленный какой-то спор.

— У деизма — тьма резонов,
У теизма — вовсе нет!
Но сквозь тьму резонов оных
Еле-еле виден свет!

Светит точечка одна,
Не сгорает купина!
(смайлик)

Замычал в ночи бессловесный вол:
“Слышишь звон в долине, мой брат осёл,
Звон подков и ржанье коней?
Из волшебных стран, от края земли
К нам спешат волхвы, к нам скачут Цари
Поклониться Царю Царей!
Только раньше их всех я, медлительный вол,
Поклонюсь Лежащему в яслях!

Лопоухий в ночи возопил осёл:
Сколько ангелов в небе, о брат мой вол,
Озарило синюю тьму!
В этот радостный, в этот единственный раз
Там вся Сила Небесная собралась
Чтобы славу пропеть Ему!
Только раньше их всех я, упрямый осёл,
Воспою Лежащего в яслях!

Слава в вышних Богу! Иа-иа!
Слава, слава Нашему Мальчику!

Петушок, петушок,
Золотой гребешок,
Ты не жди, петушок, до утра.
Сквозь кромешную тьму
Кукарекни ему,
Пожалей ты беднягу Петра!

Петушок, петушок,
Он совсем изнемог.
Тьма объяла земные пути.
Кукарекнуть пора,
Ибо даже Петра
Только стыд ещё может спасти.

“Я не спорю, Боже, Ты свят, свят, свят,
Говорил Творцу человек, —
Только Ты-то бессмертен и всемогущ,
Прохлаждаешься вечно средь райских кущ,
Ну а мне, слабаку, в мой коротенький век,
Мне прямая дорога в ад!
Посмотрел бы я, Боженька, на Тебя
Будь я как Ты, а Ты будь как я!
Я бы тоже, конечно же, стал бы свят,
Ты бы тоже отправился в ад!”

Отвечал, подумав, Творец ему —
“Ты во многом, сыночек, прав.
Что ж, давай я стану такой как ты,
И пример покажу такой красоты,
И бессмертье, и мощь добровольно отдав

Опубликовано в журнале:

«Дружба Народов» 2000, №2

Робкий Кибиров, или “Нотации”

Так что наиболее адекватной оценкой сборника тоже могло бы считаться междометие. Да и сам автор, как бы повторяя Блока, предупредил “концептуальное” прочтение:

Нет, ты только погляди, как они куражатся!
Лучше нам их обойти, эту молодежь,
Отынтерпретируют — мало не покажется!
Так деконструируют — костей не соберешь.

Модные поветрия и мне не всегда по душе, а стихи кибировские — понравились. Остается просто писать, не заботясь о концептуальности и не думая об опасности впасть в банальность.

Начнем с заглавия. В первую очередь оно указывает на жанр. “Нотации” в данном случае не только нравоучения, но и — скорее — “заметы”. Сборник в равной степени заставляет вспомнить и “максимы”, и дневниковые записи, хотя все-таки в большей степени это лирический дневник.

“Нотации” написаны “во время пребывания автора на острове Готланд под гостеприимной кровлей Балтийского центра писателей и переводчиков”.

Остров — важный и специфический “локус”, сразу же подразумевающий отрезанность, отстраненность, праздность, отсутствие суеты, отдых, вольный образ жизни и, как следствие этого, возможность незамутненным взором окинуть мироздание. Оказавшись в стороне чужой — автор со стороны смотрит на свою жизнь. Он использует случаем предоставленную паузу, чтобы понять: кто Я, зачем Я, что значит время, жизнь и какой в этом смысл. Маленький Страшный суд. Предварительное слушанье дела. Время собирать камни.

С этого все и начинается. “Инвентаризационный сонет” (бухгалтерская проверка личной жизни) открывает книгу:
Время итожить то, что прожил,
И перетряхивать то, что нажил.

Отдадим должное оригинальному прочтению Маяковского, который станет одним из героев “Нотаций”, и пойдем дальше. Дебет с кредитом соотносятся у Кибирова явно не в пользу накопления:
Я ничегошеньки не приумножил.
А кое-что растранжирил даже —

речь идет о дарах Божьих, о дарах жизни. Знаменитая евангельская притча о талантах получает у Кибирова неожиданно утрированное звучание: он не сумел распорядиться богатством — не только что в дело вложить, но даже сохранить. Но в отличие от евангельского работника, закопавшего свой талант в землю, Кибиров не говорит Хозяину: “Ты жнешь, где не сеял. ” Напротив, он смиренен и печален, оттого что нерадиво обошелся с дарованным ему:

Слишком ты много вручил мне, Боже,
Кое-что я уберег от кражи.
Молью почикано много все же.
Взыскано будет за все пропажи.

Кибиров вообще особый работник, деятельность его своеобразная и плоды ее специфические:
Я околачивал честно груши —
вот сухофрукты! Они не хуже,
чем плоды просвещенья те же.

Можно сказать, что плоды безделья (если без затей перевести выражение “околачивать груши”) — концентрированный итог деятельности (то есть поэтический труд, высушенный, сжатый до “нотаций”). Это и есть то, что поэт “нажил”, что благоприобретено, что не хуже опыта и школьных знаний. Даже лучше: “лучше хранятся они к тому же”. И финал — как последнее оправдание себя:

Пусть я халатен был и небрежен —
бережен все же и даже нежен.

Славные строчки. Растранжиривание жизненных даров оказывается все же бережливостью (правда, с некоторыми изъянами: халатностью и небрежностью). К этому добавляется еще одна трогательная черта — нежность. Иными словами, бережное и нежное отношение к миру, к жизни оправдывает “грушеоколачиванье” и экзистенциальную беспечность.

Начало, несмотря на раскованный, “домашний” тон, получилось все-таки серьезным. Хотя бы из-за строгой сонетной формы. Строгости Кибиров пугается (сказал — и испугался, заробел). И в следующем стихотворении сразу же постарался извиниться, спрятаться, в смущении уйти. Вроде как он тут и ни при чем, и говорит-то не сам, а лишь помогает звучать словам других: “. не сочинитель я, а исполнитель, / даже не лабух, а скромный любитель. ”

Кибиров отводит себе роль аккомпаниатора. Поют другие, а он насвистывает. Но это все от скромности. И чтобы цитаты и аллюзии не смущали.

Идем дальше. К декорации читатель уже готов — это шведский остров Готланд. Теперь он обретает видимые очертания, но остается декорацией, то есть рамой, обрамлением. Чужое, отстраненное, островное — оттеняющее личное, интимное, домашнее. Прекрасное далёко, из которого легче смотреть на родные пенаты. Короче говоря, ситуация Гоголя. И обращение к родным пенатам (вместе с Италией и вынесенным за скобки Гоголем) не замедляет появиться. “Письмо Саше с острова Готланд”. Эпиграф: “Пап, да я Россию люблю. но лучше бы она была как Италия. А. Т. Запоева”.

Название стихотворения вкупе с эпиграфом задают богатейший контекст. Во-первых, лишний раз заставляют вспомнить Николая Васильевича. Во-вторых (что связано с во-первых), подготавливают назидательный финал (“Вот ты хочешь, чтоб Россия / как Италия была — / я ж хочу, чтоб ты спесивой / русофобкой не росла”) — все-таки отец пишет дочери. В-третьих, отсылают читателя к названию книги “Нотации”. В-четвертых, намечают детскую тему (детство, детская литература, детское восприятие, речь ребенка или детский лепет и проч., вплоть до “будьте, как дети”). В-пятых, развивают мотивы, отчасти уже названные: остров (а потому и море), чужбина, одиночество или изоляция, письмо (эпистолярный жанр как таковой, само писание, сочинительство, творчество). И все это в разных сочетаниях звучит и переливается:
Поздня ноченька. Не спится.
Черновик в досаде рву.

Значит, и не пишется. Впрочем, важно не это, а сам факт упоминания черновика (примитивизм достигается с усилием). Написав эти строки, Кибиров, конечно же, не мог не засмущаться. И творческую ночь уравновесил графоманским (приговским) днем (“и, как Дмитрий Алексаныч, каждый день стишки пишу”). Кстати, черновик в книге тоже встретится, воплотившись в “Черновик ответа Ю. Ф. Гуголеву” (промежуточный финал книги):
Целый месяц, как синица,
тихо за морем живу.

Как хорошо! И море, и чужбина, и тишина, и уединение. И Пушкин, разумеется, как же без него!

Далее, оставляя в стороне россий-скую актуальность, ОРТ, НТВ, Чубайса и Бардюжу, отметим устойчивые признаки Готланда: сосны, лебеди, обнаженные утесы, которые затем вызовут тень Фрейда:
. Страшно глаза мне открыть —
куда ни посмотришь — стоит и торчит,
топорщится, высится. Или напротив —
то яма, то дырка, то пропасть!

По-моему, довольно убедительно нарисованный мир — глазами “венского шарлатана”. Фрейд у Кибирова, между прочим, почти близнец Ницше. Во всяком случае, идет с ним рука об руку. Но это так, к слову.

Возвращаясь к “Письму. ”, отметим и Снусмумрика как знак “Муми-троллей”, с которыми читатель еще столкнется, и дань “Балтике седой” (то есть Скандинавии). Пока же Снусмумрик противопоставляется Чайльд Гарольду, появившемуся вроде бы случайно, однако и вполне (тематически-ассоциативно) оправданно. А спустя несколько строф Кибиров признается, что читает “старый английский роман”. Читает со словарем. Это не столько честность, сколько все те же кибировские робость и стеснение.

Экспозиция завершена, и далее от стихотворения к стихотворению выстраивается повествование “Нотаций”. Сюжет сборника — лирическое развитие мысли, точнее даже — размышлений. Постоянная перекличка тем и мотивов создает нарративное единство, стихо-творения, не теряя самостоятельности, складываются в единый текст. Впрочем, автономность, замкнутость, самодостаточность отдельных стихов как раз и ослабляются. Увеличивается их зависимость от общего контекста. И от ближайшего соседства. Стихотворения как будто комментируют, дополняют друг друга, проясняют смысл. Например, под заглавием “Новости” Кибиров помещает следующее четверостишие:

Взвейтесь, соколы, орлами!
Полно горе горевать!!
Намибия с нами.
Опять.

Оно, конечно, и само по себе замечательно (чего стоит хотя бы нарастание восклицательных знаков, обрывающееся точкой, смена одной интонации — другой). Однако смысл этой лаконичной поэтической реакции на политическую актуальность становится еще более очевиден из следующего за “Новостями” стихотворения:

Разогнать бы все народы,
чтоб остались только люди,
пусть ублюдки и уроды,
но без этих словоблудий,

но без этих вот величий,
без бряцаний-восклицаний.
Может быть, вести приличней
мы себя немного станем?

Страшно пусть и одиноко,
пусть пустынно и постыло —
только бы без чувства локтя,
без дыхания в затылок.

Мысль (мысль-чувство) делает круг, петлю. Вначале (в “Новостях”) пародирует, передразнивает державную риторику. Затем в двух четверостишиях следующего стихотворения дается эмоциональная оценка: сперва общего характера, то есть обращенная ко всему миру (“разогнать бы все народы. ”), потом уже более приближенная к себе (а потому и появляется “Мы”). Наконец, заключительные четыре строки — это уже просто переживания одинокого Я, не слишком комфортно себя чувствующего в мире, боящегося энтузиазма толпы. Это уже новая тема: человек, ограждающий себя от тьмы и пошлости внешнего мира, — и переход к следующему стихотворению “Из Вальтера Скотта”:
Папиросный дым клубится.
За окном — без перемен.
Здравый смысл мой, бедный рыцарь,
не покинь меня во тьме.

Поток размышлений определяет развитие сюжета. Каждое стихотворение фиксирует наблюдение, впечатление, мысль. Стихотворения — как точки, “островки”, и от острова к острову перекидывается цепь ассоциаций. Тем самым достигается непрерывность движения, не линейного, а весьма прихотливого, с повторениями, возвращениями, перепевами уже сказанного. Читатель следит за сменой впечатлений, за игрой ассоциаций, созданием затейливого рисунка поэтической мысли. Но при этом он находится в замкнутом тематическом кругу.

Скажем, автор созерцает морской пейзаж. Как описать море? Бог его знает! Вертятся какие-то слова, звуки, рифмы (“Споря, и вторя, и с чем-то во взоре?/ Вскоре? Не вскоре. Какой еще Боря?!”). Перечень привычных штампов и банальностей, отрыжка поэтического опыта поколений. Поиск слова так и завершается ничем, то есть принципиальным отказом от изображения:

Жаль, описать нам его не дано.
Запрещено.

Однако, несмотря на столь категоричное высказывание, тема этим не исчерпывается и вновь возникает спустя некоторое время:
Море сверкает.
Чайки летают.
А я о метафорах рассуждаю.

Кибиров как будто объясняет, почему “запрещено” изображение моря. Метафоры или ложны и претенциозны:

помню писал Вознесенский А. А.,
что чайка, мол, плавки Бога.
Во как.
А я вот смотрю специально —
ничуть не похоже.

Равно как
и море не похоже на “свалку велосипедных
рулей”,

как нам впаривал Парщиков. —

или же хрестоматийно-пошлы — “море смеялось”.

Но и это еще не все. Обосновав запрет, Кибиров робко пытается его нарушить, отказавшись от поэтического описания, метафор и поэтической эксцентрики:

Можно, я все же скажу —
на закате
в море мерцающем тихо
застывшие лебеди.
Целая стая.
Я знаю,
пошло, конечно же! —
но ты представь только —
солнце садится,
плещется тихонько море,
и целая стая!!

Закат, море, лебеди. Красивая картинка. Как ее нарисовать, не испохабив банальностью, вычурностью. Просто сказать — море, закат и стая лебедей, заранее извинившись (“можно, я все же скажу”) и признав даже пошлость картинки (в слове). Но впечатление от этого не становится пошлым. Наоборот, только тогда, — приняв во внимание ироничную ухмылку и не возражая, — и можно пробиться к чистому восприятию.

Это только один, но далеко не единственный, из сквозных мотивов “Нотаций”. Читатель следит за ассоциативным переходом одного стихотворения в другое и, кроме того, видит, как, по ходу сюжета, накладываясь друг на друга, усложняясь, приобретая другое звучание, развиваются намеченные темы. В финале книги их причудливое переплетение вновь завязывается в единый узел, собирается в одном стихотворении, своеобразном эпилоге — “Ответе Ю. Ф. Гуголеву”:

. Темы заданы уже:
— половая жизнь мужчин
на последнем рубеже
— Божество иль абсолют,
как его подчас зовут
— в чем смысл жизни, т.е. как
исхитриться нам с тобой
прошмыгнуть сквозь этот мрак
к этой бездне голубой
— дружба, служба, то да се,
словом, остальное все.

Добавим к этому цитаты, аллюзии (кстати, открывшись Маяковским: “время итожить то, что прожил”, — книга Маяковским и завершается: “Жить! — и никаких гвоздей! — / вот наш лозунг! А светить / Маяковский-дуралей / пусть уж будет, так и быть”), использование хрестоматийных ритмов и образов, всей русской поэтической традиции, подспудное развитие скандинавской темы (Туве Янсон, Сельма Лагерлёф) и прочая и прочая. В результате — при внешней простоте, порой банальности языка и нарочитого примитивизма в построении стихотворений, внешней непритязательности и откровенного отказа от претензий — перед читателем воздвигается причудливое здание. Только при первом, беглом и невнимательном взгляде оно может показаться наспех и неряшливо срубленной избой. Но стоит пристальнее присмотреться, как станет заметен затейливый декор и тонкая резьба.

Кибировская определенность обманчива. Она только старается быть детски непосредственной, точнее — автор мечтает о наивности: “Только детские книжки читать! / Нет, буквально — не “Аду” с “Улиссом”, / а, к примеру, “Волшебную зиму в Муми-доле”. / А если б еще и писать. ” Автор, конечно, может изображать себя Снусмумриком, но показательно, что детские книжки рождаются из Мандельштама, да еще в окружении Джойса и Набокова. Знаменательна и последняя строка — сладкий мечтательный вздох о наивности в творчестве, преодолевшей сложность, а также “интеллектуальность”, “постмодернизм” и “деструктивизм”, ницшеанство и фрейдизм, иронию и скепсис, пошлость уголовную и официозную, о которых так или иначе говорится в “Нотациях”.

В том-то и парадокс, что невозможен простой и наивный взгляд на вроде бы просто и наивно написанную книжку Кибирова. Именно вроде бы. Кибиров псевдодоступен. Это не опрощение, не руссоизм, не стилизация сказок и рассказов для детей графа Л. Н. Толстого, от которого Кибиров столь же далек, как Филиппок от Снусмумрика. Кибиров не перечеркивает культурной традиции, но пытается освободиться от штампов и общих мест, не только переставших быть откровениями, но из опор превратившихся в шоры. Культура этого рода не проясняет, а затемняет взгляд на мир, огрубляет слух, то есть становится сродни невежеству. Душевная грубость, глухота позволяют жить в безмятежной, но опасной иллюзии. А вот чуткое ухо и “нежная” душа явственно различают “метафизический ужас”, нарастающий в мире:
Плохо. Все очень плохо.
А в общем-то даже хуже.
Но вы ведь не чуете, лохи,
метафизический ужас.

Страх экзистенциальный,
холод трансцендентальный —
все вам по барабану,
все вам, козлам, нормально.

Я же такой вот нежный,
такой вот я безутешный —
прямо вибрирую, глядя,
как разверзаются бездны.

Правда, стихотворение называется “Ворона и козлы”, поэтому пророческие откровения отчасти звучат как воронье карканье. Категоричности, как уже отмечалось, Кибиров избегает.

Если угодно, это и есть ведущая черта его поэтики — декларированная застенчивость, нежность, чуткость и ранимость, почти страх перед словом, в котором столько опасностей, которое побывало в стольких устах, обросло столькими смыслами. Лучше — почти не говорить. “Почти”, поскольку молчание и мычание, шепот и робкое дыханье тоже культурой освоены. Остается узенькая тропинка, по которой, жалуясь на лень и бесцельно прожитые годы, тихо и осторожно, пугаясь, стесняясь и зажмуривая глаза, — но при этом с удивительной ловкостью — идет Кибиров.

Тимур Кибиров. Нотации. Книга новых стихотворений. СПб.: Пушкинский фонд, 1999.

© 2001 Журнальный зал в РЖ, «Русский журнал» | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко | О проекте

Другие статьи в литературном дневнике:

Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.

Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.

© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *