я предтеча светлого града а путь ко граду через низины я дух низин
О романе Карпова Пимена Пламень.
Открытие романа Пимена Карпова «Пламень» с обезоруживающей
неизбежностью должно сопровождаться вопросом: «Зачем?»
Действительно, на вопрос, зачем тот или иной персонаж читает, а тем
более цитирует Карпова — трудно ответить. Однако нежелание мыслить
— карикатура на русского человека. Что толку от столь много делающих
для России, коли не знают они совершенно ничегошеньки о наших
метафизических истоках! Хоть вспомнили бы, что само слово «злыдота»
является не более чем окказиональным диалектизмом,
позаимствованным из языка украинского народа.
Ведь в русском языке слово «злыдота» чувствует себя неуютно. В конце
концов, «злыдота» — это всего лишь погорельщина, беднота, голытьба,
босяки тож. Это те, кого «нагрели». Страдальцы. Озлобившиеся.
Пострадавшие. Сплошь все голодомор. Тем и хороши. Убери камеру,
козел.
В русском языке прижилась «злыдота» по углам. Горевальщики
ныкались по курным хуторам, неугомоны бесновались по трактирам, в
слободках шабашили недотыкомки. Вот она, ползает… Я сказал, камеру,
козел!
Как стать «злыдотой» или, — что тоже самое, — как ее обнаружить?
Хороший вопрос. Конечно, если потеряешь работу или начнешь пить
отличную дешевую вкусную водку, «злыдотой» еще не соделаешься. И
не придешь к злыдоте. Прежде нужно «горя хлебнуть».
Однако: злыдота обнаруживается везде, злыдота обнаруживается в
беде, злыдота обнаруживается в нужде, злыдота обнаруживается в
убытке, в пагубе, в скороме.
Прими взамен «Добротолюбия» — Злыдотолюбие.
А теперь, отвлекаясь от предыдущего пафоса, представим себе, как
нищий Пимен Карпов, желая напечатать «Пламень», таскался на склоне
лет по совковым издательствам, не находя понимания. «Меня сам Лев
Толстой оценил!» «Да кому ты, пердило, нужен…» Насколько же это
«сам» нэхорошо было ему выговорить.
В романе действуют четыре «согласия». Сатанаилы, красносмертники,
злыдота и пламенники — все перечислены по мере убывания «злобы».
Четыре «согласия» не только воюют между собой, — ща разобью! — но
и перетекают друг во друга, обнаруживая свою почти сетевую структуру.
В принципе, это откровенные (от крови) хлыстовские секты, но уже
значительно трансформировавшиеся со времен Данилы Филипповича.
Злыдота, красносмертники, сатанаилы и пламенники кружатся в
заветном круге, ничего не предполагая относительно какого-либо
дополнительного выигрыша Бытия. Давайте разберем их.
Сатанаилы — это сторонники Гедеонова, alter ego Андрея «Родивоныча»
Баташова («Молох» Куприна, персонаж графа Салиаса, пушкинский
Троекуров и т.д.). Действия Гедеоновы «взыскуют». Он гностик. Вот, что
было неприятно Серебряному Веку. Это слишком откровенная
карикатура на их салонную содомию, а также кровопитие (описанное,
например, Эткиндом в «Хлысте»). Карикатура, однако, слишком опасная.
Но, впрочем, какой там Соловьев, какой там Вячеслав Иванов, когда
Гедеонов готов под землю зарыться, поститься с лестовкой и молиться
ЗЛА РАДИ, только бы осквернить приводимых во святую обитель греха
дев, отмстить за поруганную плоть невесты его.
Гедеонов. Сама фамилия непроста, она происходит от имени одного из
очень спорных судей Израилевых, Гедеона, богознатца. Гедеон — самая
странная и непростая фигура Книги Судей Израилевых. Зачем нужен
был Карпову образ Гедеонова? То есть не так, зачем именно — понятно.
«Зачем» — он сказался в его обскурантистской фантазии, столь
напоминающей эту постоянно маячащую проклятую немецкую
«действительность». Что читал Карпов? Какие книжки? «Какой
Монфокон вскружил ему голову?» Понятно, что познал хлыстовщину, за
этим не нужно было долго в те времена ходить. Но вот откуда взялся
гнозис?
Педераст? Кровопивец? Нет… Никаких свидетельств на эту тему, даже в
отличие от Клюева… КТО ПОСВЯТИЛ? Да никто. Мать-сыра-земля да
книжки дурные.
«Злыдота» желает принять муку. Основатель злыдоты, Феофан, Дух
Низин, принес величайшую жертву из тех, что мог бы принести человек
богумильской ересью. Феофан — мученик собственного греха и к этому
же спасительному греху он зовет свою паству. Невыносимое покаяние —
удел злыдоты. Злыдота — однозначно не злодеи, но те, кто терпят зло. В
принципе, каждый из нас должен стать таковым, памятуя слова: «Держи
ум во аде и не отчаявайся».
Слова о том, что «не согрешишь — не покаешься», ну и так далее —
здесь прозвучат еще даже более неуместными. Говорящему это
придется накинуть себе на «шкирку» плащ и пойти домой к любящей,
хотя и сонной жене. Мы же порыщем по черным безднам преисподней.
Пламенники (на самом деле классические хлысты) живут своей
хлыстовской жизнью. Они даже неинтересны Карпову (ему интересны
только перверсии, только обнажения смысла). Пламенники слишком
узнаваемы. Прочитайте любую книгу о хлыстовстве, вы найдете их. Это
будут пламенники. Они — «хороши». Они — летят в танце. «То-то
любо!» — это о них. Прочитайте книгу Эткинда «Хлыст» — и всё о них
узнаете. Пимена Карпова интересуют, конечно, не они. Ему важны
«редкие» персонажи в этой среде, которых он доводит до состояния
типизации. Следопыт Вячелав — это кто? Первое определение имени
его рассказывает нам о его принадлежности к «согласу» или это просто
всего лишь прозвище по роду деятельности? Он скопец. Обязательно ли
быть злыдоте в этом состоянии? А может, красносмертники — это всего
лишь более высокий уровень? Пимен Карпов не дает нам таких ответов.
Не стоит пытаться разыскать Пимена Карпова в плеяде авторов,
навроде Гюисманса или, тем паче, Бульвер-Литтона. Он описывал
варево собственного ума, бывшего отражением тех народных чаяний,
которые кипели в преддверии первой русской революции. Какими бы мы
антимарксистами не были, иногда не стоит отрицать очевидное. Самый
хороший дендистский жест тем и отличается, чтобы признать
проклинаемое в качестве действительного и тем обнаружить
непреходящую сущность Бытия. Глубокий социальный подтекст
произведений Пимена Карпова неснимаем и безотзывен. Народ хотел
этой Революции. Народ хотел Царской Крови. Народ просто хотел пить.
Народ хотел Святой Крови. Царя растерзали и он спас Всех Святой
Кровью.
Андрей Родионович Баташов, железная машина крымских войн,
технологический спаситель России, осознал, что «кровь — особый сок».
Машина поехала. Сколько рук и сколько ног она обрубила — промолчим.
Главное, Россия выстояла. Единорог — очень тревожный символ. На
Руси его звали — «Индрик-зверь». Как ни странно, своим гербом в
разное время выбрали этот образ и сомневавшийся в своей
легитимности Государь, и тот, кто якобы восстановил свое Дворянство из
ничтожества. Цитата? Нет. Тогда так не было принято. Либо прямое
отношение, либо покушение.
Баташов должен слиться с образом Гедеонова для нас навсегда, однако
мы должны отсечь отсюда лишние фрагменты. Главным из них является
даже не отсутствие понимания народа, но всепонимание.
Структура бытия такова, что в нем есть фрагменты, коррелирующие с
другими, нежелающими контактировать с несмежными фрагментами
бытия. Интуиция неоплатоников о «прозрачности» становится отныне
недейственной. Боль, разрыв и число становятся нашим удивлением,
схватившим в предсмертной схватке своей украденную булку
существования. Однако наш возглас боли еще не означает нашей
разорванности. Вопреки боли, мы будем стоять до последнего, а если
понадобится, двинемся на пулеметный огонь никогда не
прекращавшейся очереди Бытия.
Я сказал, что разобью? Доволен? Пшел вон …
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Я предтеча светлого града а путь ко граду через низины я дух низин
Из жизни и веры хлеборобов
Сердце, бедное мое сердце,
пресветлому духу отца моего,
страстотерпца и мученика,
сожженного на костре жизни.
Книга первая. Прими
Под окном в холодном огне заката качали тяжелыми шапками сонно тополя, липы. Где-то у горы в лесных камышах, одинокий, плакал о любви коростель. В доме плясали и ухали мужики под всплески струн.
А за открытой настежь дверью Феофан, крепкий как кремень, преклонив перед низким дубовым престолом колено, читал глухим, замогильным голосом акафисты праведникам, переступившим через кровь.
Шумы росли, вздымались, покрывая струны и песни. У черного престола, в пороге падали навзничь жеглые духини. Кормчие в разгоряченном клубке тел и вер, сплетаясь емко, кликали клич, чтоб загасить солнце, супротив Сущего ополчиться, да принять муку лютую, любжу смертную.
Недвижимо Феофан стоял на коленях перед престолом, зажав в костлявых руках черную, закапанную желтым воском книгу.
Застыли, точно завороженные, и мужики.
Под дубовым, изукрашенным старою резьбою балдахином, в рамах малинового бархата висели над престолом отреченные картины: праматерь Ева с обнаженным сердцем, прободенным острыми мечами, и Каин, в смятенье и ужасе застывший над убитым им Авелем.
Перед картинами горели лампады. Кровосмесительницу Еву, братоубийцу Каина и иных отверженцев Феофан чтил, как истых мучеников, прошедших через очистительный огонь зла и принявших муки от духа.
В свете, смешанном с неверным сумраком, голубой плавал ладан. Феофан вещую запевал песню — песню Глубин. А духини катались по полу, кувыркались, выли, топая пятками так, что пламя лампад вздрагивало, колебалось и гасло. Кидались на Феофана. Лютовали — да отведает отреченных любж греха смертного — да освятит бури, бездны и тьму.
Но тверд был Феофан, хоть и жег сердце его острый, как коса смерти, искус.
Со взором отверженным и жестоким, с клеймами ожогов на щеке и тучей черно-седых, взлохмаченных волос Феофан весь был точно глухой ночной ураган.
Так встречал странник радость земли в потаенном доме.
За посадом в совином логу, среди седых обрывов, ютился над горной рекой проклятый этот дом отверженцев. А правила домом странникова духиня Неонила. И скликала на шабаши-молитвы — злыдоту. Посад с фабрикой, окрестные села, леса, долы — все это охватывала вотчина господаря Гедеонова. На версты и версты вздымались темным саваном грозные громады: хвои. Шуяли об отреченном и страшном. И под ними созывались, теснясь по крутым берегам провалов-озер, старые ободранные деревушки. Жутким и языческим бредили дикие лесные жители. Волхвовали тайнами заклятого черного дома…
И знали мужики: сам Феофан — матереубийца и святотатец. Беды великие несет в мир безумная его проповедь мук грозно-очистительных и тяготы лютой. Знали и то, что затворник ненавидит землю… А все же, — тянуло к нему неудержимо… И все шли в заклятый дом на шабаш — и праведные, и неправедные, и добрые, и злые… Пленила всех и опутала ярость темной затворниковой души.
Проклял Феофан, отверг навеки, сжил со свету семью свою — за святость: старуху мать, жену-молчальницу. Заточил в подземелье… Сына и дочь в детстве еще предал и продал на растерзание тьме. Принял же странник и благословил — окаянную семью сатаны: Неонилу-яровиху с красносмертником Андроном да следопытом Вячеславом — из змеиного гнезда Гедеоновского, где они и ныне тайком шныряли…
Но так любо было Феофану — отвергнуть праведных и принять нечестивых. И теперь затворник — беспрерывные правит шабаши пред ликами таких же, как и он, отверженцев. Приближалась Зеленая неделя — неделя последних откровений. Толпы посадских — сходились отовсюду. Забыться в восторгах и песнях, уйти от будней, от ярма жизни. Вспомнить молодость, тряхнуть стариной — кто этим не бредил?
В Духову пятницу было так: навстречу злыдоте, из-за ширмы вышла Неонила — вся в черном. Под покрывалом ночи все замерло. Но Неонила зажгла огни. И затрепетал, засокотал дух…
В дом вваливались кузнецы-молотобойцы, бобыли, грабари, дровосеки, каменотесы, побирайлы, что день-деньской по деревням и лесам шатались, работали, жгли, мучили, а все, чтоб муки от духа принять. Мужики язвили их — отреченным светом, лютыми своими любжами — пытками, не радостью.
А за престолом в нуде и страхоте бились духини со спутанными мокрыми волосами и мутными глазами, круша бородачей-мужиков.
И мужики емко подхватывали их, изомлевших на перегиб. Несли к тяжелому дубовому кресту. Распинали каждую на кресте, прикручивая распростертые руки и ноги едкой мокрой веревкой. Целовали, мучили пропятую в кровь. Носились вкруг креста, гудя и свистя.
…Отара затихла. Но, увидев, как встрепенулась Неонила на кресте в диком выгибе, мужики, сбивая друг друга с ног, ярым кинулись на нее шквалом. Припали к розовым горячим ее щекам, к алому вишневому рту, к глазам, мутно-синим, задернутым сумраком страсти. Лютее лютого был им поцелуй Неонилы — змеиный поцелуй ненависти. И тогда они, рассвирепев, темным, лесным залились кличем.
И в дом, заслышав клич, врывались шнырявшие под окнами бродяги, нищие. Жадно тянулись остервенелыми трясущимися к Неониле руками. Неонила же извивалась, как язык огня меж сухих деревьев, то открывая мутные зрачки, то закрывая. Билась на кресте под ненасытными взорами. Терлась мокрыми, прилипшими к вискам золотыми кудряшками о волосатые груди и плечи мужиков. Дико ярилась:
Неонилы ли, веселой яровухи-полонянки, не знать? Ее ли ласк, любж и присух не помнить? Кто не припадал больно и страстно к знойной ее, ландышевой груди, к сладким вишневым устам?
Щедро разбрасывала она пригоршни радости, страсти и хмеля, бродя по полям со зверями, ветрами и парнями. Опаивала, веселая, степных бродяг-милаков брагой, поцелуями. Да подвернулся откуда-то Андрон, красно-бородый, кремневый, колдун, — перекрутил ее с собой. Кабы не Феофан, подоспевший со своей злыдотой, увел бы ее колдун батрачкой в гедеоновский двор.
А теперь она, полоненная загадочной тяготой, веселится и мечется в диком огне, и распинает себя на кресте страсти.
Вваливались в келью ночлежники с обротями и зипунами, вихрастые обгорелые подпаски. Хищно зарясь на обессилевшую, хмельную от мук, ломаемую судорогами алую Неонилу, загорались больным огнем… Карабкались через груды тел к ней на крест и верещали, точно щенки:
— Не гони, тетенька. Голубушка. Мы ничего. Мы так. Тетенька.
Надвигалась гроза. Все пали ниц. И опять орда замерла. Притаилась в тишине.
Перед аналоем, в огне свеч и лампад, молниевзорный стоял Феофан. Молча глядел на тяжкую злыдоту, откинув черную, с искрами седины, тучу волос.
Когда Неонила, умлевшая, ярая, раскрутив себе руки, взошла на отверженный престол, под отреченные картины, и олютелая злыдота, пав перед ней ниц, протяжное что-то завыла, в келью, под вой, визг и регот толпы вошла Мария. Кликуша, с черными, как агат, глазами, смуглым суровым лицом, покрытым мурашками, с тяжелыми, качающимися кольцами волос, выбившимися из-под платка, невеста безвестная, маленькая побродяжка.
— Возьмите меня к себе. — упала она на колени: — Я такая. Отреченная… Примите.
Я предтеча светлого града а путь ко граду через низины я дух низин
Проза поэтов есенинского круга
Мощная ветвь нашей литературы, названная еще в начале века «крестьянской», была обрублена к началу 30-х годов. Она завершила свое существование, казалось, не успев дать новых побегов. По сути дела, это был лишь удивительный всплеск своеобразного, яркого потока в русской словесности XX столетия. Увы, одно время создавалось впечатление, что продолжения не последует, да и откуда ему было взяться? Родоначальники этого направления — Николай Клюев, Сергей Клычков, достигшие к концу 20-х годов подлинной творческой зрелости и гармонии, сначала были «выжиты» из литературы, а потом физически истреблены. Пимен Карпов дожил до начала 60-х годов в полной безвестности, не имея возможности в течение почти четверти века опубликовать ни одной своей строки. Ни Петр Орешин, в наиболее радужных тонах писавший о колхозной деревне, ни представители более молодого поколения — Василий Наседкин, Иван Приблудный, судя по всему, не пережили 1937 года (даты на справках о реабилитации зачастую были фальсифицированы). С 1927 года до конца 40-х годов включительно не прекращалась бешеная посмертная травля великого русского лирика Сергея Есенина. Даже самые злейшие враги вынуждены были признать, что его имя и поэзия пользуются огромной популярностью в народе, и, дабы не превращать его стихи в запретный плод, который, как известно, особенно сладок, вынуждены были смириться с изданием его сборничков.
Что уж там говорить о других, менее известных поэтах и прозаиках этого направления, воспринявших животворную традицию из рук своих старших собратьев! Показательна в этом отношении судьба Родиона Акульшина, ровесника Сергея Есенина, студента Брюсовского литературного института. Арестованный в 1938 году, он испытал все тюремные «хождения по мукам». В годы войны, оказавшись в западной зоне оккупации Германии, он, помня об ужасе пережитого, не вернулся на Родину. На Западе он публиковал воспоминания о Есенине и поэтах «крестьянского» круга под псевдонимом «Родион Березов». Воспоминания эти были написаны с той слащавой, умилительной интонацией, которая облегчала их продажу в различные западные газеты и журналы, в том числе и те, которые не отличались особой чистоплотностью. Имя его, а также талантливые юношеские стихотворения и самобытные прозаические произведения на Родине были забыты окончательно и бесповоротно.
Еще более кошмарной была судьба Алексея Ганина, также ныне почти забытого замечательного поэта и одаренного прозаика. При жизни ему удалось выпустить в государственных издательствах лишь два сборника стихотворений, еще несколько книг в литографическом исполнении выходили в придуманном им самим вологодском издательстве «Глина». Близкий друг Сергея Есенина, высоко ценившего его поэтический талант, Ганин так и не обрел широкого признания, бесспорно им заслуженного. Зато упреков в «мистицизме» и «идеализме» он наслушался вдосталь. Впрочем, сам поэт на все подобные упреки прямо и недвусмысленно ответил в предисловии к своему последнему сборнику «Былинное поле»:
Многие при встрече называют меня: «мистик». Это неверно. Это желание от серьезных вещей отделаться недомыслием.
Я родился в стране, где пашут еще косулями и боронят суковатками, но где задолго до Эйнштейна вся теория относительности высказана в коротком слове: «Авось».
Это не шутка. Потому, если люди все еще не умеют уважать одиноких и от каждого требуют стадной клички, я был бы более прав, если бы рекомендовал себя: «А. Ганин — романтик начала XX века».
30 марта 1925 года Алексей Ганин был расстрелян по ложному обвинению. Поводом для вынесения приговора послужила поэма, направленная против всесильного в то время Льва Троцкого. Стихи его вплоть до 1973 года не публиковались, и до сих пор его имя практически не известно широкому читателю.
Что касается прозы Алексея Ганина, то произведения, публиковавшиеся на страницах журнала «Кооперация Севера», фактически не были известны и его современникам. Роман «Завтра» сохранился лишь в опубликованных отрывках, другие прозаические опыты рано погибшего писателя не найдены по сей день.
Роман «Завтра» интересен не столько своими художественными достоинствами, сколько подробностями быта глухого угла российской провинции, затерянного меж лесов Вологодской губернии. Ганин остро передает ощущение российской глухомани, по-своему прекрасной и устрашающей. «Глухомань северного бревенчатого городишка, где революция, как именины у протопопа», — вспоминаются строки Николая Клюева. И действительно, о происходящем в сердце русского государства местные мужики и бабы беседуют, словно о событиях другой планеты. Обмениваясь будоражащими и фантастическими новостями, они отправляются на болото за клюквой, которое их манит все дальше и дальше. Безмолвная глушь уводит от родных домов, завлекает, навевает страх… Исторические события отдаленным эхом доносятся до этих глухих мест, выразительно обрисованных Ганиным, и родная природа этой глуши сама становится некоей угрожающей таинственной силой, готовой поглотить человека…
К началу 30-х годов казалось, что с этим направлением русской литературы покончено раз и навсегда, что проповеднический глас Николая Клюева, пронзительная лирическая песнь Сергея Есенина, творческие открытия их соратников и последователей навечно остались в прошлом. Коллективизированная деревня рождала новых певцов. Старая «крестьянская» литература, основанная на «реакционном развитии фольклора», обречена на слом и может существовать лишь в качестве не слишком желательной «музейной ценности» (как говорил об этом в одном из своих «гражданских» стихотворений, проникнутом ненавистью к историческому прошлому России, Семен Кирсанов).
И должно было пройти несколько десятилетий со времени трагической гибели многих «крестьянских» писателей, чтобы отошли времена забвения и отрицания их творческого наследия. Юридическая реабилитация большинства из них в конце 50-х годов не способствовала возвращению их произведений. Эта ситуация становится понятной, если вспомнить, что в то переломное время основное внимание общества было сосредоточено на жертвах культа личности конца 30-х и рубежа 40–50-х годов, тогда как о многомиллионных жертвах коллективизации старались не упоминать. Они как бы априори считались оправданными, и тема трагической судьбы русского крестьянства в годы Советской власти еще долго ждала своего открытия. Пожалуй, только теперь, когда открываются все новые и новые забытые страницы замечательной литературы прошлых лет, достоянием нашего духовного мира постепенно становятся не только стихи Николая Клюева, Сергея Клычкова, еще не открытых по-настоящему Пимена Карпова и Алексея Ганина, но их своеобразная проза.
Лирики по мироощущению, они, не замыкаясь в лирической оболочке, воплощали в романах и повестях, а также в страстных публицистических выступлениях свое сокровенное, связанное с судьбой многомиллионной толщи русского крестьянства, поднимали неизведанные пласты народной жизни, задавали жгучие, животрепещущие вопросы, от ответов на которые зависела народная судьба в переломные моменты истории.
В начале XX века в литературных кругах ощущался обостренный интерес к исконным, корневым началам народной жизни, к истокам, питавшим русскую культуру на протяжении столетий. Открытие русской иконописи, старинной музыки, обращение интеллигенции к народным преданиям, песням, к стихии русского раскола, ее гадания о будущем, связанные с воспоминаниями о народных восстаниях в свете кровавого зарева первой русской революции, и предчувствия грядущих катаклизмов создали атмосферу, благоприятную для появления в русской литературе писателей, явивших своим творчеством неразрывную связь с древней культурой, органически воплотившейся в новом времени на пороге грозных событий. В 1909 году Александр Блок опубликовал статью «Стихия и культура», в которой пророчествовал о неизбежности возмездия, долженствующего постигнуть «железную», «машинную» человеческую культуру, ибо «сердце сторонника прогресса дышит черной местью на землю, на стихию, все еще не покрытую достаточно черствой корой». Это возмездие, по мысли поэта, должно воздаться «стихийными людьми», «для которых земля не сказка, но чудная быль». В подтверждение своим словам он привел отрывки из статьи «крестьянина из северной губернии» — Николая Клюева, приславшего ему текст политического памфлета под названием «С родного берега». Так Николай Клюев вошел в сознание столичных кругов, немало взбудоражив умы рафинированных интеллигентов, еще до того, как обрели широкую известность его стихи.
— Крутогоров — сын мой родной. — дрогнув сердцем, вскрикнул затворник глухо. — Крутогоров и я — одно. Благословляю его на битву! Дух мой с ним всюду…
Уткнувшись русой окровавленной головой в окно, впился Никола раскаленными, налившимися кровью глазами в черного обросшего затворника.
— А Люда. Жонка Крутогорова? Не верю. Кто ты такой, штоб тебе верить.
— Я — Феофан. — глухо проговорил затворник. В бледном сумраке ближе земляной, замшелый затворник подступал к окну, застя собой зеленый свет лампад и вея древними снами:
— Я — предтеча Светлого Града. А путь ко Граду — через низины… Я — дух низин! Я — Феофан. А сын — Крутогоров — свет… Крутогоров — сью мой возлюбленный.
— В Него, может, и не верю… — жутко и древне вещувал затворник. — Но Ему — верю.
Гремел Никола исступленно и страшно, обводя толпу гневным горящим взглядом, а пальцами указывая на затворника.
— Га-а… Не верит и сам… Жулик. Отцом Крутогорова называет себя… Убью-ю. — Метался он у окна и рвал на себе волосы, перепачканные кровью. — Эй, отвечай! Кем нам быть.
— Богами, — древний шел из глубины пещеры, глухой голос.
Притих вдруг Никола. Отошел от окна, сраженный. Сжал голову.
В барахле, в вонючих лохмотьях копошились по уступам прохода больные, расслабленные. Мужики подымали их. Подносили к окну, откуда подавал вещий затворник ломти хлеба и крынки живоносной воды.
В толпе все так же корчились и бесновались кликуши. Никола молчал. Ибо вещая поразила его, великая тайна затворника — Феофан.
С тревожным, что-то роковое заслышавшим Поликарпом Никола вышел в чертополошье поле. За глухим старым терновником с ними расставалось сонное растрепанное мужичье.
— Крутогррову от нас поклон всем миром! — кланялись в пояс бородачи. — Да. И Людмиле Поликарповне! Кабы-то землю отбить у животоглотов!
Дикий ветер, вырвавшись из-за терновника, рвал на них спутанные, пыльные волосы, трепал свирепые бороды, развевал полы зипунов…
— Эх! Россия. — махнул гневной рукой Никола. — Несдобровать тебе с своим мужичьем…
И повернул на шлях, не простившись с земляками.
— Сердцо. Куды ж ты. — шагал за ним, вея седой вьюгой, лесовик. — Хо-хо! Мене тулько до монастыря… А там Егорка ждет… поводырь! Не знаешь, будем говорить, чем обрадовал ты… а коли б узнал… — улыбался в белую, развеваемую ветром бороду Поликарп, догоняя Николу. — Хо-хо! Ты не устрашился того, кого и Бог устрашился. А. Бог сложил оружье духа… Так-тось. А ты — нет. Перед затворником-то.
Шли по берегу шляха, заросшего боярышником, молочаями и чертополохом. Поликарп, спотыкаясь о засохшие старые колеи и стуча грушевым посохом, клокотал глухо:
— Тольк тебе, сердце, мому, открою ето… Тайна сия велика есть… А, чать, затворник и тут тяготу эту распускает… Хо-хо! Зло, грыть, делают, вольно аль невольно — все… Невольно, может, больше, чем вольно… Иншие и не знают о зле сном-духом… А делают… Вот и должен, грыть, всяк муки от духа несть…
Тади Град обряшшем… А веешь мудрует он больно. Глаза б ему нужно выжечь себе… Зряч больно.
Но все же затворника любил Поликарп. Только верил неколебимо, что никакого зла, как и блага, нет. А есть нутро, жизнь. Это-то и нужно брать. Без жизни, с благим-то добром или злом, — тошнота, смерть… А все — от губящей жизни зрячести. Ее-то и нужно искоренять.
Тревожно молчал Никола и веще. Поликарп все так же глухо клокотал что-то позади, стучал о сухую землю посохом. Весело да лихо покрякивал.
Когда уже темным вечером подошли путники к ограде Загорского монастыря, на старой зубчатой бойнице караульщики заколотили в чугунную доску. За воротами тревожно вспыхнули огни. У каменной стены вкрадчивые зашмыгали, согнутые фигуры монахов-чернецов.
— Кто идет. Говори, эй, не спи. — грозно окликал из-за ворот стражник. — Из Знаменского. Назад!
Загрохотал глухо замок. Железную клетку стражник запер наглухо.
В сумраке на ощупь под ельник разбитые побрели путники. Но лихо стучал о коренья костылем лесовик.
— Эка! Теперь каждый кустик ночевать пустит… Под елями в темноте возилось что-то и кряхтело, тупо и гнусно переругиваясь. Должно быть, укрывались побирайлы.
В рваном зипуне и разбитых лаптях на мягком седом мху раскинувшись, задрал на еловый сук Поликарп ноги. Гикнул и свистнул, — матерый залихват, да и только:
— Хо-хо! Эк! Тут тебе и хоромы. Тут тебе и рай. А завтря откутают и ворота… Утро вечера мудренее!
В ельнике, жутко развевая полами чекменя, пропал Никола.
А около Поликарпа шмыгали уже монастырские следопыты. Настырно что-то жужжали ему в уши. Тащили за полы зипуна.
— Да отлезь, погань! — огромными бодаясь осметка-ми, гудел лесовик. — А? Што.
— Откеда, дед. — суетились слежки. — Опрашивать велено… Давно ты тут. А пачпорт есть. На что! На что! Надо. Встань-ка. Тебе говорят?
— Отле-зь. — гукнул Поликарп сердито. — Расшибу.
Завернул в зипун голову. Зажимал уши корявыми пальцами. И, путаясь в ускользающих обрывках яви, поплыл в голубой провал сна…
В полночь в еловом лесу загудела буря. Под темными, лапчатыми, подвеваемыми ночным вихрем ветвями, раздетое, в замашной рубахе, теле Поликарпа тряслось и костенело от холода… В лицо било колкое что-то и мокрое: шел липкий снег…
Где-то вблизи глухо барахтались, охая и кряхтя, пьяные какие-то хрипачи, должно быть, побирайлы, застывшие на бую…
В лесу протяжный и страшный ахал буюн. Поликарпу чудилось, что сон все-таки не прошел: весна, цветы, лесные запахи и — снег…
За день перед тем, как прийти Поликарпу в Загорскую пустынь, в глухую полночь в безоконном чертовом скиту черную служил Вячеслав литургию на живой человеческой крови…
Кровь разжигала монахов-сатанаилов. Из чертова скита перли они прямо в слободку к гулящим девкам.
Вячеслав же, пьяный от крови и от человеческого жара, шел к себе в монастырь, в потайную келью…