шмелев рождество в москве
Рождество в Москве — Шмелев И.С.
В Охотном Ряду перед Рождеством – бучило. Рыба помаленьку отплывает, – мороженые лещи, карасики, карпы, щуки, судаки… О судаках полный роман можно написать, в трех томах: о свежем-живом, солено-сушеном и о снежной невинности “пылкого мороза”… – чтение завлекающее. Мне рыбак Трохим на Белоозере такое про судака рассказывал… какие его пути, как его изловишь, покуда он к последней покупательнице в кулек попадает… – прямо в стихи пиши. Недаром вон про Ерша-Ершовича, сына Щетинникова, какое сложено, а он судаку только племянником придется… по-эзия для господ поэтов! А Трохим-то тот с Пушкиным родной крови.
Крепко пахнет с низка, в Охотном. Там старенькая такая церковка, Пятницы-Прасковеи, редкостная была игрушечка, века светилась розовым огоньком лампадки из-за решетчатого окошечка, чуть не с Ивана Грозного. И ее, тихую, отнесли на… амортизацию. Так там, узенький-узенький проходец, и из самого проходца, аршина в два, – таким-то копченым тянет, с коптильни Баракова, и днем, и ночью. Там, в полутемной лавке, длинной и низенькой, веками закопченной для ценителей тонкой рыбки выбор неописуемый всякого рыбного копченья. Идешь мимо, думаешь об этаком высоком и прекрасном, о звездах там, и что, к примеру, за звездами творится… – и вдруг пронзит тя до глубины утробы… и хоть ты сыт по горло, потянет тебя зайти полюбоваться, с кульком бараковского богатства. На что уж профессора, – университет-то вот он, – а и они забывали Гегеля там со Шпегелем, проваливались в коптильню… – такой уж магнит природный. Сам одного видал, высо-кого уважения мудрец-философ… всегда у меня тонкого полотна рубашки требовал. Для людей с капиталом, полагаете? Ну, розовый сиг, – другое дело, а копчушек щепную коробчонку и бедняк покупал на Масленой.
В рождественском посту любил я зайти в харчевню. Все предрождественское время – именины за именинами: Александр Невский, Катерина-Мученица, Варвара-Великомученица, Никола-Угодник, Спиридон-Поворот… да похороны еще ввернутся, – так, в пирогах-блинах, раковых супах-ушицах, в кальях-солянках, заливных да киселях-пломбирах… чистое упование. Ну, и потянет на капусту. Так вот, в харчевнях, простой народ, и рабочий, и нищий-золоторотец, – истинное утешение смотреть. Совершенно особый дух, варено-теплый, сытно-густой и вязкий: щи стоялые с осетровой головизной, похлебка со снетками, – три монетки большая миска да хлеба еще ломтище, да на монетку ломоть киселя горохового, крутого… и вдруг, чистое удивление! Такой-то осетрины звенцо отвалят, с оранжевой прослойкой, чуть не за пятиалтынный, а сыт и на целый день, икай до утра. И всегда в эту пору появится первинка – народная пастила, яблошная и клюковная, в скошенных таких ящичках-корытцах, 5–7 копеек фунт. В детстве первое удовольствие, нет вкусней: сладенькая и острая, крепкая пастила, родная, с лесных-полевых раздолий.
Движется к Рождеству, ярче сиянье Праздника.
Игрушечные ряды полнеют, звенят, сверкают, крепко воняет скипидаром: подошел елочный товар. Первое – святочные маски, румяные, пусто-глазые, щекастые, подымают в вас радостное детство, пугают рыжими бакенбардами, “с покойника”. Спешишь по делу, а остановишься и стоишь, стоишь, не оторвешься: веселые, пузатые, золотисто-серебристые хлопушки, таинственные своим “сюрпризом”; малиновые, серебряные, зеркально-сверкающие шарики из стекла и воска; звезды – хвостатые кометы, струящиеся “солнца”, рождественские херувимы, золоченые мишки и орешки; церквушки-крошки с пунцовыми святыми огоньками из-за слюды в оконце, трепетный “дождь” рождественский, звездная пыль небесная – елочный брильянтин, радостные морковки, зелень, зеркальные дуделки, трубы с такими завитками, неописуемо-тонкий картонаж, с грошиками из шоколада, в осып сладкой крупки, с цветным драже, всякое подражание природ… – до изумления. Помните, “детские закусочки”? И рыбки на блюдечках точеных, чуть пятака побольше, и ветчина, и язычная колбаса, и сыр с ноздрями, и икорка, и арбузик, и огурчики-зелены, и румяная стопочка блинков в сметанке, и хвостик семужий, и грудка икры зернистой, сочной, в лачку пахучем… – все точной лепки, до искушения, все пахнет красочкой… – ласковым детством пахнет. Смотришь – и что-то такое постигаешь, о‑очень глубокое! – всякие мысли, высокого калибра. Я хоть и по торговой части, а любомудрию подвержен, с образовательной стороны: Императорское коммерческое кончил! Да и почитывал, даже за прилавком, про всякие комбинации ума, слабость моя такая, про философию. И вот, смотришь все это самое, елочное-веселое, и… будто это живая сущность! души земной неодушевленности! как бы рожденье живых вещей! Радует почему, и старых, и младенцев. Вот оно, чудо Рождества-то! Всегда мелькало… чуть намекающая тайна, вот-вот раскрылась. Вот бы философы занялись, составили назидающую книгу – “Чего говорит рождественская елка?” – и почему радоваться надо и уповать. Пишу кое-что, и хоть бобыль-бобылем, а елочку украшаю, свечечки возжигаю и всякое электричество гашу. Сижу и думаю… в созерцании ума и духа.
Но главный знак Рождества – обозы: ползет свинина.
Гужом подвигается к Москве, с благостных мест Поволжья, с Тамбова, Пензы, Саратова, Самары… тянет, скриня, в Замоскворечье, на великую площадь Конную. Она – не видно конца ее – вся уставится, ряд за рядом, широкими санями, полными всякой снеди: груды черных и белых поросят… белые – заливать, черные – с кашей жарить, опытом дознано, хурсткую корочку дает с поджаром! – уток, гусей, индюшек… груды, будто перье обмерзлое, гусиных-куриных потрохов, обвязанных мочалкой, пятак за штуку! – все пылкого мороза, завеяно снежком, свалено на санях и на рогожах, вздернуто на оглоблях, манит-кричит – купи! Прорва саней и ящиков, корзин, кулей, сотневедерных чанов, все полно птицей и поросятиной, окаменевшей бараниной, розоватой замерзшей солониной… каков мороз-то! – в желто-кровавых льдышках. Свиные туши сложены в штабеля, – живые стены мясных задов паленых, розово-черных “пятаков”… – свиная сила, неисчислимая.
За два-три дня до Праздника на Конную тянется вся Москва – закупить посходней на Святки, на мясоед, до Масленой. Исстари так ведется. И так, поглазеть, восчувствовать крепче Рождество, встряхнуться-освежиться, поесть на морозе, на народе, горячих пышек, плотных, вязких, постных блинков с лучком, политых конопляным маслом до черной зелени, пронзительно душистым, кашных и рыбных пирожков, укрывшихся от мороза под перины; попить из пузырчатых стаканов, весело обжигая пальцы, чудесного сбитню русского, из имбиря и меда, божественного “вина морозного”, согрева, с привкусом сладковатой гари, пряной какой-то карамели, чем пахнет в конфетных фабричках, – сладкой какой-то радостью, Рождеством?
Верите ли… в рождественско-деловом бучиле, – в нашем деле самая жгучая пора, отправка приданого на всю Россию, на мясоед, до масленой, дела на большие сотни тысяч, – всегда урывал часок, брал лихача, – “на Конную!”. И я, и лихач, – сияли, мчали, как очумелые… – вот оно, Рождество! Неоглядная Конная черна народом, гудит и хрустит в морозе. Дышишь этим морозным треском, звенящим гудом, пьешь эту сыть веселую, розлитую по всем лицам, личикам и морозным рожам, по голосам, корзинам, окоренкам, чанам, по глыбам мороженого мяса, по желтобрюхим курам, индюшкам, пупырчато-розовым гусям, запорошенным, по подтянутым пустобрюхим поросятам, звенящим на морозе, их стукнешь… слушаешь хряпы топоров по тушкам, смотришь радостными на все глазами: летят из-под топора мерзлые куски, – плевать, нищие подберут, поминай щедрого хозяина! – швыряются поросятами, гусями, рябчиками, тетерками, – берут поштучно, нечего канителиться с весами. Вся тут предпраздничная Москва, крепко ядреная с мороза, какая-то ошалелая… и богач, кому не нужна дешевка, и последний нищий.
Шмелев рождество в москве
Иван Сергеевич Шмелев
Собрание сочинений в пяти томах
Том 3. Рождество в Москве
Е. Осьминина. Русская сказка Ивана Шмелева
«Судьба буквально разбросала по всему белому свету русских людей. Какая-то действительно сказка – страшная, чудесная и волшебная произошла с нами. Подхватил ковер-самолет и занес по воле или неволе в тридесятое царство, в неведомые иноземные неправославные государства, и где только, среди каких народов не живут ныне русские люди в изгнании! Достаточно лишь перечислить десяток названий, чтобы сразу припомнить давно позабытую географию Смирнова. Новая Зеландия, острова Зондские, Филиппинские, Японские, Цейлон, Мадагаскар, Китай, Индия, Персия, Малая Азия, Африка сверху донизу, Америка от Аляски до Огненной Земли с придачей разных островов, – все это в той или иной мере населено русскими. Действительно, наша беженская история пошла по всеобщей географии», – писал генерал С. Позднышев в 25-м номере «Русского инвалида» за 1931 год – газеты тех, кто получил увечья в первой мировой или гражданской войне и оказался затем на чужбине.
Октябрьская революция 1917 года обратила в небытие всю прошлую Россию, подвергнув тяжелейшим испытаниям русский народ; во убежавших от новой власти и рассеявшихся в 1918–1922 годах по всему свету – также ждала нелегкая участь. Эмиграция только на четверть состояла из бывших воинов Белой Армии. Остальные три четверти принадлежали в основном к интеллигенции. Блестящее созвездие русской литературы сияло на чужбине: Ив. Бунин, Ив. Шмелев, А. Ремизов, А. Куприн, Б. Зайцев, Дм. Мережковский, В. Набоков, Г. Гайданов, М. Цветаева, К. Бальмонт, В. Ходасевич, Г. Иванов… И большинство из них именно в эмиграции создало свои лучшие произведения.
Принято считать, что старшее поколение писателей жило воспоминаниями. Их темой была прошлая Россия, «родной Белевский уезд», землю которого они унесли в изгнание на своих подошвах. А о зарубежной маете и страданиях рассказало младшее поколение, которым Константинополь и Париж «родные Белевские уезды» заменили.
Да. Наиболее известные романы старших – это романы ностальгические, автобиографические. О детстве и юности, прошедших в России: «Жизнь Арсеньева» Ив. Бунина, «Лето Господне» Ив. Шмелева, «Юнкера» А. Куприна, «Путешествие Глеба» Б. Зайцева. Но и у них мы найдем произведения о беженской жизни. Не только воспоминания, но и изображения судеб русских изгнанников, тем более что эти судьбы разделили и сами писатели.
Путь Шмелева был трагичен. Он прошел через Россию, Крым, Берлин, Севр, Булонь, Париж. И закончился 24 июня 1950 года в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы в Бюссиан-Отт, под Парижем. А начинался – в Кадашевской слободе, на правом берегу Москвы-реки.
Будущий писатель родился 4 октября (21 сент. по ст. ст.) 1873 года в «благословенном Замоскворечье», с такой любовью впоследствии описанном им во многих произведениях. Отец его, Сергей Иванович Шмелев, брал подряды на строительные работы, нанимал мастеровых, возводя бани, мосты, делая иллюминации – был известным в своей округе человеком. Происходил он из крестьян Московской губернии Богородского уезда; прадед Шмелева еще при Александре I перебрался в Москву и начал торговлю посудным и щепным товаром.
В Замоскворечье издавна селилось купечество. И сама жизнь здесь была иной, нежели на шумном Кузнецком или дворянской Пречистенке. Длинные заборы, бесконечные сады в цветах и яблонях, деревянные дома на каменном фундаменте. В будни на улицах – ни прохожего, ни проезжего, по утрам еще коровки выходят из дворов. В праздники – звон множества церквей, нарядные люди на улицах. Замоскворецкая Москва больше других походила на большую зеленую деревню, со всей ее патриархальной установленностью и неторопливым ритмом жизни.
Именно этот ритм и чувствуется в речи «няни из Москвы», – московская неспешность. Недаром начинается книга с воспоминания няни о чаепитиях в саду на Ордынке, с вареньем из китайских яблочков. Это-то начало, как видно по архивным рукописям, и было «первой пробой», «зародышем» романа, и далее, на всем своем протяжении, воспроизводящем речь няни. И в ее простосердечном, ласковом, напевном и метком говорке чувствуется та «первая школа», которую, по его собственным словам, прошел Шмелев в детстве – на большом дворе, где собирались наниматься к отцу мастеровые со всех округов Москвы; «первая прочитанная книга» – «книга живого, бойкого и красочного слова».
Истории, слышанные от мастеровых, мальчик с большим успехом пересказывал юным слушателям из частного пансиона, куда его отдали после смерти отца. За пансионом последовала 6-я Московская гимназия (единственная на Замоскворечье). По окончании ее в 1884 году молодой человек поступил на юридический факультет Московского университета.
Купцы издавна с недоверием относились к судейским, и выбор юноши означал определенный разрыв со средой и ее идеалами, с семьей, где после смерти отца не было близкого ему по духу человека. Он жил в книгах и книгами. Его влек распространенный среди молодежи 80-90-х годов интерес к общественным наукам, социологии, экономике, праву.
Выбор факультета, как писал Шмелев впоследствии, оказался случаен, однако на полтора десятка лет определил судьбу будущего писателя. По окончании университета в 1898 году Иван Сергеевич служил в адвокатуре в Москве, а потом, в 1900–1907 годах, – в Казенной палате во Владимире чиновником особых поручений. Он ездил по городкам губернии, проверял торговлю, ночевал на постоялых дворах, останавливался в глухих местах у лесничих, народных учителей, священников. Жизнь русской провинции открывалась перед ним, но служба тяготила. Выход открылся в писательстве. В 1905 году Шмелев вернулся к перу (когда-то, еще после первого курса университета, он написал книжечку путевых очерков «На скалах Валаама»). Теперь же рассказы последовали один за другим. В 1908 году он бросил службу, переехал с женой и сыном в Москву и целиком отдался литературной деятельности.
Слава пришла к нему через три года – с появлением повести «Человек из ресторана» в горьковских сборниках «Знание». Это «сказ» от лица официанта, «маленького человека». Пафос автора: любовь и сострадание к униженным и оскорбленным – классический пафос русской литературы. В 1913–1917 годах в «Книгоиздательстве писателей в Москве» вышло восьмитомное собрание рассказов Шмелева, и А. Кони в 1916-м выдвигал его кандидатуру на звание академика.
Шмелев начала века был признанным реалистом и традиционалистом. В рассказах своих повествовал о жизни купеческой Москвы и российской провинции, исповедуя идеалы гуманизма и демократизма. Ярко рисовал детали быта, характерные приметы русской жизни и сам замечал в письме другу, поэту И. Белоусову 3 декабря 1913 года: «А я ведь в Замоскворечье родился, привык по земле ходить и люблю земной дух. А никогда сей дух не выкурится, пока жива будет русская литература».
Иван Сергеевич и по приезде из Владимира всегда выбирал квартиры в Замоскворечье. По поводу одного из его адресов Л. Андреев, Шмелева очень ценивший, но как «петербуржец» к «земному духу» не склонный, выразился в 1916 году весьма саркастически: «Все они – под „они“ подразумевались главным образом московские писатели, – живут на Четвертом Коровьем валу. Наступит революция, сгорит полмира, все станет неузнаваемым и необычайным, а „они“ так и не сдвинутся со своего Коровьего вала, да еще вдобавок Четвертого».
Однако Иван Сергеевич «сдвинулся со своего Коровьего вала» довольно скоро – в июне 1918 года. После Октябрьской революции он с женой и сыном переехал в Крым, в Алушту, к писателю С. Н. Сергееву-Ценскому, и провел там страшные четыре года, круто изменившие всю его жизнь, душевный склад и творчество.
Алушта описана в «Няне из Москвы». Именно в этом маленьком южном городке спасаются героини, и чтобы понять все политические намеки в романе, надо коротко сказать о «белом Крыме».
Только в январе 1918 года там победила революция, а в мае полуостров уже заняли немцы. В декабре они уступили место англофранцузской интервенции, поддерживавшей своим флотом власть Крымского краевого правительства, своеобразного аналога Временного правительства. В апреле 1919 года краевое правительство бежало в эмиграцию под напором красных, продержавшихся там до июня. С июня 1919 по ноябрь 1920 года Крым принадлежал белым сначала под командованием А. Деникина, затем П. Врангеля. Единственный сын Шмелева Сергей, бывший артиллерийский офицер, в ноябре 1919 года служил у Деникина в Туркестане, а затем у Врангеля в Алуште. Но когда в конце ноября 1920 года 126 кораблей под андреевскими и французскими флагами увозили в Константинополь остатки врангелевской армии от берегов Крыма, Шмелевых на палубе не было. Они решили остаться в России.
Шмелев рождество в москве
Рождество в Москве
Габриэль посетовала, что опять не получится побывать в родительском доме. Из Рима до Берлина летела бизнес-классом в полупустом салоне. Сидение рядом было свободно, что обрадовало. На Александр-плац в кафе должна была встретиться с другом. Он где-то занимал какой-то пост, что, собственно, было не столь важно. Года три назад в римском офисе журнала Габриэль «Новости науки» появился джентльмен, что выразил заинтересованность публикациями издания на немецком языке в Берлине. Разговорились, и выяснилось, что он тоже из-под Кёльна; местечко, где он родился, было совсем рядом с тем, где жила Габриель в детстве. Неожиданно он рассказал об отце, что был в плену у русских и строил в Москве дом на улице Первомайской:
«Лет двадцать назад, когда отцу было уже восемьдесят семь лет, мы поехали посмотреть на тот дом. Удивительно, он стоял на месте, в нём до сих пор жили люди. Я был ещё студентом и многое не понимал, но русские показались мне такими наивными, их простота тронула меня. Старуха, что сидела у подъезда, оказывается, помнила, как строили этот дом, как подростком носила хлеб и что-то ещё менять у немцев на разные разности из бумаги, картона, забавные фигурки животных, раскрашенные смешно, по-детски.
Она пригласила к себе. То, что увидели, повергло в шок. Высокие потолки с лепниной, большая комната впечатляющих размеров, окна с жалким подобием занавесок, и кругом нищета. Такой бедности в Германии не видел. Какой контраст внешнего вида дома в стиле барокко с вензелями по центру фасада. Наверху красовалась так называемая сфера в арке из закруглённой линии, что делала подъём и спуск посередине, образуя округлость. В неё была вписана странная латинская буква…» Она неожиданно для нас, как реликвию, извлекла из металлической коробки губную гармошку, подаренную ей, и открытку, где по-немецки было написано «Маленькой фрейлейн Кате от Ганца в счастливый день отбытия в родную Германию с самыми наилучшими пожеланиями». Отец был поражён и не смог сдержать слёз.
Он также воспроизвёл рассказ своего отца о случае при строительстве этого дома в Москве, что запал в память Габриэль, подробно, ярко своей искренностью.
До войны мы со своей Энгелой любили ходить в синема, в самом центре Берлина возле Бранденбургских ворот. На фронте всё запечатлелось не чёрно-белым фильмом, а чёрно-серым. После капитуляции мы строили дома в Москве. Всё слилось в один серый кадр: шинели, шапки-ушанки, подаренные русскими. Небо без солнца, даже если оно слепило глаза, что могло радовать? Однажды в перерыве на втором этаже строения присели отобедать. Привезли какую-то баланду, какой-то хлеб, и что-то выменяли в ближайших домах у русских за поделки. Капитан Шульц, как всегда, присаживался отдельно, он вообще держался особняком и почти не разговаривал. Он был старше нас не только по званию, но и по возрасту.
Ганс, что штукатурил стены, на него косился. Шульц требовал, чтоб следили за своим внешним видом и не забывали, что у немцев порядок в крови. Он терпеть не мог болтающихся пуговиц, немытой обуви после работы и незастиранной одежды.
Ганс был задумчив и не отводил взгляда от проёма в окне, там слышались детские голоса. Непривычная речь по-прежнему раздражала его. Русский казался для него тарабарским языком, чужим, и к тому же на нём говорили победители, чему он не мог поверить. Как это могло произойти, что варвары одолели армаду мощнейшей армии всей Европы?
Среди строительного инвентаря и кое-какого мусора, что не успели убрать на импровизированной скамье, на мгновение мы почувствовали себя подсудимыми. Шульц боковым зрением следил за нами и про каждого знал, и даже чувствовал, что можно ожидать. Где-то там за стенами ещё не достроенного дома был другой мир, непонятный и даже загадочный, о котором они не подозревали. Русские были сдержанны и добры. Положение пленных не подразумевало какое-то общение, тем не менее, помимо негатива, чаще проявлялось дружелюбие. Даже давали что-то съестное и одежду. Гансу достались тёплые носки. Женщина, что принесла их, пояснила: «Вязала сыну, что погиб под Сталинградом». Ганс не понял, тут же надел и смутился после перевода её рассказа.
Вдруг все услышали слегка уловимый вздох Шульца, на миг показалось, что он беззвучно плачет. И в эту секунду вскочил Ганс со словами: «Вот чем закончилась тысячелетняя история третьего Рейха, этой тарелкой супа. Капитан, вы, ослеплённые, завели нас в яму».
Все встали, движением предупреждая Ганса, что он слишком далеко зашёл. В их глазах была растерянность, они смотрели на Шульца.
– Всем сесть на места, – тихо приказал, продолжая доедать. Когда тарелка была пуста, встал и подошёл к Гансу.
– А ты смелый, Ганс, – сказал он строго.
Но слегка уловимая ирония была услышана и понята остальными, на что послышался смех. Ганс, задохнувшись от переполнявшего возмущения, судорожно достал фото, на котором был изображён ребёнок.
– А на это что скажешь?
– У нас у каждого в кармане что-то вроде этого: портрет любимой, родители, дети. Тебе это известно? Мы живы, ты не понимаешь, что это. Мы вернёмся в родную Германию, и она вновь расцветёт, мы найдём в себе силы вернуть ей славу.
– Теперь у нас друзья за океаном.
Шульц хотел что-то добавить ещё, но, словно что-то вспомнив, осёкся и заключил одной фразой:
– В нашем положении мы непростительно много себе позволили в разговоре. Ганс, вспомни, где находишься, и то, что нас спросят, как мы вели себя, по возвращению в родные земли.
Неожиданно послышался шум возле стройки, и уже через мгновение по лестничному пролёту вбежала маленькая девочка. Она в момент глазами отыскала тачанку, сбитую из досок на одном колесе с отполированными ручками до блеска от постоянного использования. Мы знали, что дети играли ими, возили в них друг друга. Пацанка была шустра, глаза горели от намечающегося веселья. Она с улыбкой взглянула на нас и не придала значения нашим грустным лицам, воспринимая всё по-детски празднично, бросилась к окну и закричала:
– Ребята, драндулет здесь, айда сюда!
Катание на тачках – одно из немногих развлечений детей после войны.
В мгновение, в пылу и разгорячённая, она слишком вылезла из окна, тело не справилось с балансировкой, и верхняя часть туловища перевесила, ещё миг – и девчонка лежала бы внизу на строительном хламе. Ганс, стоящий ближе всех, бросился к ней со словами:
В третий том собрания сочинений И. С. Шмелева вошел роман «Няня из Москвы», а также рассказы 1930-1940-х годов, взятые из посмертного сборника писателя «Свет вечный» (Париж, 1968).
Иллюстрации Т. В. Прибыловской.
Иван Сергеевич Шмелев
Собрание сочинений в пяти томах
Том 3. Рождество в Москве
Е. Осьминина. Русская сказка Ивана Шмелева
«Судьба буквально разбросала по всему белому свету русских людей. Какая-то действительно сказка – страшная, чудесная и волшебная произошла с нами. Подхватил ковер-самолет и занес по воле или неволе в тридесятое царство, в неведомые иноземные неправославные государства, и где только, среди каких народов не живут ныне русские люди в изгнании! Достаточно лишь перечислить десяток названий, чтобы сразу припомнить давно позабытую географию Смирнова. Новая Зеландия, острова Зондские, Филиппинские, Японские, Цейлон, Мадагаскар, Китай, Индия, Персия, Малая Азия, Африка сверху донизу, Америка от Аляски до Огненной Земли с придачей разных островов, – все это в той или иной мере населено русскими. Действительно, наша беженская история пошла по всеобщей географии», – писал генерал С. Позднышев в 25-м номере «Русского инвалида» за 1931 год – газеты тех, кто получил увечья в первой мировой или гражданской войне и оказался затем на чужбине.
Октябрьская революция 1917 года обратила в небытие всю прошлую Россию, подвергнув тяжелейшим испытаниям русский народ; во убежавших от новой власти и рассеявшихся в 1918–1922 годах по всему свету – также ждала нелегкая участь. Эмиграция только на четверть состояла из бывших воинов Белой Армии. Остальные три четверти принадлежали в основном к интеллигенции. Блестящее созвездие русской литературы сияло на чужбине: Ив. Бунин, Ив. Шмелев, А. Ремизов, А. Куприн, Б. Зайцев, Дм. Мережковский, В. Набоков, Г. Гайданов, М. Цветаева, К. Бальмонт, В. Ходасевич, Г. Иванов… И большинство из них именно в эмиграции создало свои лучшие произведения.
Принято считать, что старшее поколение писателей жило воспоминаниями. Их темой была прошлая Россия, «родной Белевский уезд», землю которого они унесли в изгнание на своих подошвах. А о зарубежной маете и страданиях рассказало младшее поколение, которым Константинополь и Париж «родные Белевские уезды» заменили.
Да. Наиболее известные романы старших – это романы ностальгические, автобиографические. О детстве и юности, прошедших в России: «Жизнь Арсеньева» Ив. Бунина, «Лето Господне» Ив. Шмелева, «Юнкера» А. Куприна, «Путешествие Глеба» Б. Зайцева. Но и у них мы найдем произведения о беженской жизни. Не только воспоминания, но и изображения судеб русских изгнанников, тем более что эти судьбы разделили и сами писатели.
Путь Шмелева был трагичен. Он прошел через Россию, Крым, Берлин, Севр, Булонь, Париж. И закончился 24 июня 1950 года в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы в Бюссиан-Отт, под Парижем. А начинался – в Кадашевской слободе, на правом берегу Москвы-реки.
Будущий писатель родился 4 октября (21 сент. по ст. ст.) 1873 года в «благословенном Замоскворечье», с такой любовью впоследствии описанном им во многих произведениях. Отец его, Сергей Иванович Шмелев, брал подряды на строительные работы, нанимал мастеровых, возводя бани, мосты, делая иллюминации – был известным в своей округе человеком. Происходил он из крестьян Московской губернии Богородского уезда; прадед Шмелева еще при Александре I перебрался в Москву и начал торговлю посудным и щепным товаром.
В Замоскворечье издавна селилось купечество. И сама жизнь здесь была иной, нежели на шумном Кузнецком или дворянской Пречистенке. Длинные заборы, бесконечные сады в цветах и яблонях, деревянные дома на каменном фундаменте. В будни на улицах – ни прохожего, ни проезжего, по утрам еще коровки выходят из дворов. В праздники – звон множества церквей, нарядные люди на улицах. Замоскворецкая Москва больше других походила на большую зеленую деревню, со всей ее патриархальной установленностью и неторопливым ритмом жизни.
Именно этот ритм и чувствуется в речи «няни из Москвы», – московская неспешность. Недаром начинается книга с воспоминания няни о чаепитиях в саду на Ордынке, с вареньем из китайских яблочков. Это-то начало, как видно по архивным рукописям, и было «первой пробой», «зародышем» романа, и далее, на всем своем протяжении, воспроизводящем речь няни. И в ее простосердечном, ласковом, напевном и метком говорке чувствуется та «первая школа», которую, по его собственным словам, прошел Шмелев в детстве – на большом дворе, где собирались наниматься к отцу мастеровые со всех округов Москвы; «первая прочитанная книга» – «книга живого, бойкого и красочного слова».
Истории, слышанные от мастеровых, мальчик с большим успехом пересказывал юным слушателям из частного пансиона, куда его отдали после смерти отца. За пансионом последовала 6-я Московская гимназия (единственная на Замоскворечье). По окончании ее в 1884 году молодой человек поступил на юридический факультет Московского университета.
Купцы издавна с недоверием относились к судейским, и выбор юноши означал определенный разрыв со средой и ее идеалами, с семьей, где после смерти отца не было близкого ему по духу человека. Он жил в книгах и книгами. Его влек распространенный среди молодежи 80-90-х годов интерес к общественным наукам, социологии, экономике, праву.
Выбор факультета, как писал Шмелев впоследствии, оказался случаен, однако на полтора десятка лет определил судьбу будущего писателя. По окончании университета в 1898 году Иван Сергеевич служил в адвокатуре в Москве, а потом, в 1900–1907 годах, – в Казенной палате во Владимире чиновником особых поручений. Он ездил по городкам губернии, проверял торговлю, ночевал на постоялых дворах, останавливался в глухих местах у лесничих, народных учителей, священников. Жизнь русской провинции открывалась перед ним, но служба тяготила. Выход открылся в писательстве. В 1905 году Шмелев вернулся к перу (когда-то, еще после первого курса университета, он написал книжечку путевых очерков «На скалах Валаама»). Теперь же рассказы последовали один за другим. В 1908 году он бросил службу, переехал с женой и сыном в Москву и целиком отдался литературной деятельности.
Слава пришла к нему через три года – с появлением повести «Человек из ресторана» в горьковских сборниках «Знание». Это «сказ» от лица официанта, «маленького человека». Пафос автора: любовь и сострадание к униженным и оскорбленным – классический пафос русской литературы. В 1913–1917 годах в «Книгоиздательстве писателей в Москве» вышло восьмитомное собрание рассказов Шмелева, и А. Кони в 1916-м выдвигал его кандидатуру на звание академика.
Шмелев начала века был признанным реалистом и традиционалистом. В рассказах своих повествовал о жизни купеческой Москвы и российской провинции, исповедуя идеалы гуманизма и демократизма. Ярко рисовал детали быта, характерные приметы русской жизни и сам замечал в письме другу, поэту И. Белоусову 3 декабря 1913 года: «А я ведь в Замоскворечье родился, привык по земле ходить и люблю земной дух. А никогда сей дух не выкурится, пока жива будет русская литература».